Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 38 из 55

Еще у них — патефон, но они его почти не крутят. Котиковое манто, но она надевала его только один раз в гости на Сретенку. Еще скатерть плюшевая, а все четыре кровати — никелированные. Есть круглый стол; у всех квадратные, и описать неуклюжий квадрат окружностью — всеобщая греза. Три мягких стула у них есть. Две печки (у всех одна), причем та, которая в комнате, кафельная и на ней нет темного сального пятна от ладоней, как бывает на беленой, а на второй — беленой — пятно есть. Еще — диван с полочкой. А на полочке слоны, счетом семь, и фарфоровый медведь, но северный, он дорогой, а полочка узкая, и когда на высокоспинный диван садятся, спинка наклоняется, и медведь может упасть вам на голову или на пол и разбиться в блюдечные черепки. Поэтому дорогую вещь обвязали за живот поверх осклизлой дулевской шерсти голубой лентой, а ленту завязали бантом на нижнем гвозде свадебного портрета, на котором кроме простой рамы есть еще картонная с овальным кругом, и уже только в круге — голова к голове дядя Буля со своей тетей Азой, причем у дяди Були еще все волосы на голове. С виду даже больше, чем у тети Азы. Фотография — за стеклом, чтобы мухи не засиживали, но молодые мухи под стекло все-таки с углов протискиваются.

А на обоях зато ничего не видать. Это обои редкостные — бурые. Не то что мухину точку, клопа не разглядишь. Где вы теперь такие достанете?

Что у них есть еще? Не ходики — ходиков нет, вместо ходиков стенные «Павелъ Бурэ» в шкафчике, с двумя дырками для ключа на эмалированном циферблате; и хотя ходят они без гирь, однако, если накрутить ключом, бьют время, всегда сколько правильно.

Кулоны с цепочками и с малюсенькими фотокарточками каких-то усатых дядек есть. Отрезы есть. Габардиновый — точно. Шевиотовый — точно. Ратиновое пальто он не носит, и оно висит. И серебряные ложки есть. Но ложки есть у всех. Как можно без серебряных ложек?

И, конечно, шелковые чулки. Он ей приносит из магазина.

— Вы принесете чулки? Вы задавитесь! — говорит Панина мать, всегда расположенная уязвить богатых соседей запальчивым разговором.

— Давайте пари! Или она хочет паутинку?

— Паутинку нам не надо! Паутинку наденьте себе куда вы сами знаете! — И соседка, растянув рот, напоказ смеется.

В окошке дядибулиного жилья так же визгливо заходится от удачной женской шутки Булина жена. Однако в словах Паниной матери звучат вроде бы и просьба, и компромисс, хотя она с независимым видом хлопает тряпкой по здоровенной помоечной мухе, которая, сипло гуднув, как всегда уворачивается.

Панина мать была как-никак женщина, а мужчина пообещал. И пусть не ей, и пусть не принесет, но посул — это уже древний акт одаривания. Она избранница! Это обет. Помолвка. Вздорность соседки обращается капитуляцией. Паня уже почти девушка, ей надо чулки…

Ей надо всё, потому что у нее ничего нет.

— Смотрите принесите! Я уплачу, сколько бы мне ни стоило.

— Мы сочтемся! Ты у нас пойдешь в чулках к этим ботинкам, Панька!





Обещание было поразительно, и никто даже предположить не мог, почему оно дано: ни те, кому обещали, ни та, которой обещали, ни тот, кто обещал, ни семья того, кто обещал.

Даже летний двор — а для нашего рассказа хуже места не придумаешь — то ли от изумления, то ли от жары, согласно взныв всеми мухами, задрожал жидким знойным воздухом, а девочка Паня — уж точно от жары — пошла загорать к горячему бурьяну, разостлав подстилку невдалеке от дядибулиной будки, а значит, подальше от сарайного натека.

Загорала она вот как:

Расстегнула на шивороте сарафан и, задрав подол, так что завиднелись обвислые линялые трико, легла на живот. Легши, завела руки, разложила на спине створки, а потом стащила одну за другой сарафанные лямки. Лифчика на ней не было — его вообще еще не имелось, а загорать без него было уже неудобно, так как имелись сильно вспухшие груди, то есть удобней всего было на животе.

Вот она носом в землю и лежала, подтаскивая по бедрам штопаные трико, мыча от зноя и сгоняя неотвязно прилетающую ходить по ней зеленую крупную муху. И никто на эту тревожную наготу внимания не обращал, ибо нагота в те времена понималась как большое женское раздетое для мытья тело. Но для такой голизны у Пани не подошли годы, а мыться — она неделю назад как мылась. Так что Паня лежала и раскисала, а лето нехорошо пахло полынью, горячим конским щавелем, сухо пованивающей лебедой и близкими будками, пускавшими нутряной свой дух сквозь гнойные земные поры.

Еще пахло старым прогретым срубом, еще из оконца источал нефтяную свою суть смоляной фестон. Еще шибало девочкой, ее заношенной, перешитой из обносков одеждой, ее крысиной духовитостью, взбухающим и плохо мытым почти девушкиным телом. Все эти запахи не были разительны и нестерпимы, полагая себя ароматами нормального летнего двора, где проживают какие-никакие обитатели деревянного жилья, которому природа из всего своего великого гербария отдала фоном лебеду, полынь, лопухи и смрадный конский щавель.

Паня, загорая, думала. Думаете — о шелковых чулках? Нет. Мысль о них была усвоена полностью. Где их примерить — вот о чем она думала! Примерить их будет негде, чулочки эти шелковенькие…

Негде, совсем негде ей ничего примерить. Даже пояс женский с висячими резинками, бабушкин, который мать не употребляет, потому что любит круглые, а то от резиночных машинок рвутся все ее чулки в резинку, так вот — пояс и то примерить негде!

Живут они впятером в одной комнате, правда, большой — двенадцать метров. Остальные, кроме нее и матери, — братья и отец. И всегда кто-то дома, а значит, на голое тело ничего не примеришь. При отце и братьях нельзя, потому что при не женщинах уже нельзя, а при матери нельзя, потому что зачем примеряешь.

А Паня, зачем примеряет, сама не знает. Ей просто ужасно охота. Особенно пояс с резинками. Или чулки. Она дожидалась, когда дом пустел, и добывала из хлебной дверцы буфета клубки старых чулок (почему они там, будет сказано). А из клубка вытягивала два каких-нибудь лежалых долгих чехла для женских ног, и один бывал, скажем, молочно-белый, но зарозовевший от старости, а другой — кремовый, тонкий, мутный, с пришитой на руках фильдекосовой коричневой пяткой. Потом Паня быстренько надевала майку брата — получалось, как удобная короткая комбинация (о существовании комбинаций разной длины она, правда, не знала, да и коротких тогда не водилось; ей просто надо было, чтобы виднелись ноги, а голой нельзя, могут постучаться, могут заглянуть с улицы в окно, может ворваться за куском сахара брат, войти уже год как не работающий отец, а хуже всего, если явится мать и обязательно скажет что-нибудь обидное).

Наденет Паня старинный пояс, на котором по-старому восемь резинок, но цепляют только три, а остальные — какая высохла, какая излохматились, а на одной машинка вообще потеряна, застегнет его на какие есть пуговки, а потом, севши на пыльную тахту и воздевая вперед ногу, наволакивает на нее, скажем, чулок розоватый. Потом, вывернув бедро и скосив на повернутой голове глаза, вертит в воздухе выпрямленной сколько можно ногой и сопя разглядывает. Однако поглядеть, как получаются прицепленные оба чулка, не выходит, ибо зеркало — под потолком над дверью (почему, будет сказано). Так что лучше всего рисовать на ногах чулки чернильным карандашом. Послюнявит его Паня пятки нарисует, швы нарисует, стрелки тоже, потому что самое что надо чулки со стрелкой. Хотя язык у нее теперь чернильный и во рту отвратительно от химической ёлкости, она, стоя на коленках перед круглым зеркальцем, подпертым толстой книгой, наштриховывает и непрозрачные чулочные верхушки. Зеркальце съезжает, из-за торопежки в него никак не помещаются верха ног, зато в желтоватом стеклушке ворочается сильно уже заросшее одно место (прямо кожи не видать), а сперва две волосинки было и как разделяется на обоевалики виднелось, словно тело заканчивалось потрошеной уткой с человечьими ногами, а теперь — чернота и не разобрать. К тому же зеркало маленькое и никак его не поставишь, и чулки тоже охота дорисовать, а тут совсем ничего не видно и опять идет кто-то…