Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 36 из 51

Капрал оставался единственной прислугой в доме. Вернувшись из города, мать объявила ему, что платить ему больше не сможет, но кормить будет. Он решил остаться, и рвения его ничуть не убавилось. Он понимал, что мать в нищете, но эта нищета не шла ни в какое сравнение с его собственной. У матери все же ели каждый день и спали под крышей. Ему была известна ее история и история ее концессии. Часто, когда он возился с банановыми деревьями, мать, крича до хрипоты, рассказывала ему о себе. Но несмотря на все усилия, ей так и не удалось увязать его судьбу, судьбу бедного капрала, с тем, что творило на равнине земельное ведомство Кама, так и не удалось пробиться к его разуму: он считал, что несчастен, потому что сам глухой, и отец его был глухой, и он ни к кому не имел никаких претензий, кроме как к землемерам из Кама, но только потому, что они причинили столько зла матери.

После возвращения матери из города капралу почти нечего было делать. Мать забросила банановые плантации и вообще перестала что-либо сажать. Большую часть дня она спала. Они все трое страшно разленились и порой спали до полудня. Капрал терпеливо ждал, когда они встанут, чтобы принести им рис и рыбу. Жозеф совсем перестал ходить на охоту. Иногда, правда, ему удавалось подстрелить прямо с веранды какого-нибудь заблудившегося ибиса. Тогда капрал оживлялся и бежал за ним. Но по ночам Жозеф больше не охотился, и капрал, который не подозревал, что тоска по женщине может отбить желание охотиться, естественно, задавался вопросом, какой же болезнью заболел Жозеф. Мать тем временем на последние деньги купила Жозефу новую лошадь, и иногда после полудня Жозеф, как прежде, выезжал на заработки. Он делал это, чтобы иметь возможность покупать себе самые дорогие американские сигареты «555». Все остальное время он слушал патефон мсье Чжо. Он переменил свое мнение относительно английских пластинок и теперь вместе с «Рамоной» слушал их тоже. Он много спал или, лежа на кровати, курил сигарету за сигаретой. Он ждал свою женщину.

По ночам капрал приободрялся. Действительно, каждую ночь по старой привычке мать занималась бухгалтерией и строила планы. Прежде чем потребовать верхние земли в бессрочное пользование, она хотела знать, сколько денег она выручит, заложив их, и хватит ли этих денег, чтобы построить новые плотины, на сей раз «малые», как она говорила, — причем она собиралась взяться за это дело в одиночку. Капрал просиживал всю ночь вместе с ней. Она считала вслух, а капрал, как всегда, одобрительно молчал. «Даже если он слушает меня, — говорила мать, — я абсолютно уверена, что он все равно ничего не слышит, но сейчас, когда я в таком положении, все равно хорошо, что он рядом со мной». Как раз в одну из таких ночей она и написала свое последнее письмо в земельное ведомство. Хоть она и понимала, что это совершенно бесполезно, но все же хотела попытаться в последний раз. «Когда я выскажу им все начистоту, я успокоюсь». И впервые она сдержала слово: это письмо оказалось ее последним письмом к землемерам Кама. Отправив его, она приняла решение засеять лишь пять верхних гектаров земли. До сих пор, несмотря на ежегодные неудачи, она всегда засеивала самую удаленную от моря часть надела — в виде эксперимента, говорила она. Даже в последние два года после крушения плотин она продолжала это делать. И хотя все это было совершенно бессмысленно, она не отступала. Но теперь она сдалась. Это и в самом деле бесполезно, решила она. К тому же у нее больше не было денег.

По возвращении из города все они немножко отрезвели и, казалось, твердо решили здраво смотреть на вещи, а не обольщаться, как прежде, дурацкими надеждами. У матери осталась совсем крошечная надежда, которой предстояло осуществиться в самом ближайшем будущем. Она надеялась получить хоть какой-нибудь ответ из земельного ведомства, в противном случае поехать самой в Кам и в последний раз объясниться с землемерами.

— Если я поеду туда, — говорила она, — я уж сумею поговорить с ними и надеюсь добиться своего хотя бы насчет пяти верхних гектаров.

Хотя она и не писала больше в Кам, отослав свое последнее письмо, она каждую ночь перебирала все аргументы в поддержку своей просьбы на тот случай, если ей все же удастся поехать в Кам. Какое-то время она смутно надеялась, что Жозеф будет отдавать ей деньги, вырученные им от перевозок. Как-то раз она спросила его о них. Но Жозеф отказался отдать ей деньги, под тем предлогом, что если у него не будет возможности покупать себе «555», ему придется уехать гораздо раньше, чем он собирался. Мать смирилась. Но потихоньку стала посматривать на патефон мсье Чжо:

— Зачем нам два патефона? Разве мы можем позволить себе такую роскошь?

Но ни Сюзанна, ни Жозеф не предлагали ей продать патефон, Сюзанна просто не хотела брать это на себя. Она предоставляла Жозефу решать этот вопрос. Впрочем, истинная причина, почему мать хотела продать патефон, так и оставалась неясной: то ли ей захотелось в последний раз продемонстрировать свою власть над Жозефом, то ли она действительно собиралась ехать в Кам и обложить там землемеров недельной осадой. Постепенно она стала говорить о продаже патефона, как о деле решенном, словно все давным-давно были с этим согласны и не договорились лишь о том, когда именно они с ним расстанутся.

— Раньше мы как-то об этом не думали, — говорила мать, — но у нас ведь два патефона, а у Жозефа нет даже одной пары приличных сандалий.

Прошло три дня, и она уже планировала свое будущее с учетом денег, вырученных от продажи патефона, точно так, как раньше она распоряжалась пятью гектарами, кольцом мсье Чжо, не говоря уже о плотине, которая столько время была ее путеводной звездой.

— В нашем положении одного патефона и то много, а уж два, сказать кому, так не поверят… Самое удивительное, что мы раньше об этом не подумали.





Впрочем, вскоре она уже была не так твердо уверена, что с деньгами, вырученными за патефон, поедет в Кам и покажет им, где раки зимуют. Помимо Кама появились и другие идеи. Она стала говорить, что патефон у них такой замечательный, что стоит, наверно, не меньше, чем «ситроен», и вполне возможно, на вырученные деньги удастся заменить хотя бы половину крыши на их бунгало да еще прожить недели две в гостинице «Централь». Две недели, в течение которых — но об этом она ни разу не упомянула — ей, может быть, удастся еще раз продать брильянт мсье Чжо.

Что касается Жозефа, то патефон его не волновал нисколько, как, впрочем, не волновало и ничто другое, имеющее отношение к здешней жизни. Он не был ни «за», ни «против». И все же в один прекрасный день, возможно, из-за постоянных разговоров матери, а скорее всего просто потому, что ему захотелось развлечься, он решил поехать в Рам и продать его. Во время завтрака, перед тем, как встать из-за стола, он объявил:

— Еду загонять патефон.

Мать ничего не сказала, только посмотрела на него полными ужаса глазами. Раз он соглашался продать патефон, значит, он мог без него обойтись, и тогда с отъездом он решил бесповоротно. Видимо, он точно знал и дату отъезда, знал еще тогда, когда пришел за ними в гостиницу «Централь».

Жозеф взял патефон, засунул его в сумку, положил сумку в машину и уехал в направлении Рама, ни словом не обмолвившись о том, каким образом он собирается его продать. Один только потрясенный капрал поглядел вслед этому странному инструменту, ни одного звука которого он никогда не слышал.

Вот таким образом патефон и покинул бунгало, и никто даже не пожалел о нем. Жозеф вернулся вечером с пустой сумкой и перед тем, как сесть за стол, протянул матери банкноту.

— Вот возьми, загнал его этому прохвосту, папаше Барту, наверняка за полцены, но ничего другого я придумать не мог.

Мать взяла банкноту, унесла ее к себе в комнату и вернулась обратно. Потом она подала ужин, и все пошло, как прежде, за тем исключением, что мать не притронулась к еде. В конце ужина она заявила:

— Не поеду я в Кам, не хочу видеть этих шакалов, лучше я сохраню эти деньги, а то получится то же, что и с банком.