Страница 18 из 74
Разговор Сары Блюменталь с ее отцом
Раввин привел меня в здание совета. Там было несколько детей. Некоторые из них плакали. Я сел среди них на пол, прижался к стене и принялся смотреть и слушать. Члены совета попросили всех соблюдать тишину. Один мужчина за столом печатал на машинке. У него была машинка, потому что это совет. Мне понравился отчетливый сухой стук клавиш машинки. На какое-то время я уснул. Когда я проснулся, других детей в комнате не было, было тихо, около меня на коленях стояла какая-то женщина.
— Теперь у тебя новое имя, — сказала она, улыбаясь. — Это очень хорошее имя. Йегошуа. Ну-ка, повтори.
— Йегошуа.
— Правильно. Йегошуа Мендельсон. Теперь это ты. Это имя, на которое ты должен отныне откликаться, оно проставлено в твоем удостоверении, в котором сказано, что теперь это ты, и ты должен всегда носить удостоверение с собой, в кармане, хорошо? Вдруг кто-нибудь попросит тебя его показать? Ты живешь на улице Демократу. Сейчас я тебя туда отведу. Там хорошо, окна выходят на огород.
Женщина подхватила мой узелок и, взяв меня за руку, словно я был младенцем, повела меня по гетто. Ладонь ее была потной от страха, но она явно не собиралась отпускать мою руку. Женщина остановилась перед дверью какого-то маленького домика.
— У тебя есть дедушка, — сказала она мне и постучалась.
Так называемый дедушка оказался портным по фамилии Сребницкий, тощим желчным мужчиной, немного сутулым, с седыми волосами, которые, завиваясь, торчали из-под шапки. Он был узкоплеч, и рубашка с курткой висели на нем как на вешалке. От него пахло плесенью, и я решил, что так и должно пахнуть от дедушки. У Сребницкого были светло-голубые, водянисто поблескивавшие глаза. Однако больше всего меня поразило то, что он оказался совершенно чужим мне человеком.
Дом был разделен на две комнаты — переднюю и спальню, в передней находился небольшой альков, служивший кухней. Там же, в передней комнате, стояла тахта, на которой мне предстояло спать, днем же в этой комнате Сребницкий занимался своим ремеслом.
— Вот у меня появился внук, — без тени улыбки сказал старик. — Значит, такова воля Бога. Может быть, я могу рассчитывать, что Он даст мне еще и дочку с зятем? И почему бы Ему не одарить меня женой, коли уже Он занялся этим делом?
Говоря все это, он обращался не ко мне, а к своей работе, точнее даже, к рукам, которые эту работу выполняли. Руки у него были длинные, гладкие и проворные, они завораживали, потому что казались гораздо моложе своего хозяина. Иголка летала над материей — туда, сюда, туда, сюда — и оставляла за собой идеально ровный шов, удлинявшийся с поразительной быстротой.
Шли недели, у меня появилась обязанность — подметать комнаты, собирая остатки ниток и обрывки материи.
Впрочем, ничего не выбрасывалось, все обрывки и клочки складывались в корзину. Портному приносили протертые до ниток пальто, платья, брюки, которые он либо латал, либо рвал и переделывал заново, пользуясь для этого кусочками, собранными в корзине. Главное было так подлатать вещь, чтобы ее можно было еще хотя бы недолго поносить. Денег заказчики не платили, оставляя долговые расписки. Чаще, однако, имел место чистый бартер, за которым не могли уследить немцы. Например, плотник, которому Сребницкий починил куртку, укрепил расшатанный ставень. Одна женщина в обмен за подновленное платье принесла немного супа.
Единственной книгой в доме была Библия, и я принялся ее читать. Некоторые места озадачивали меня. Поняв, что старик был весьма набожным, я стал задавать ему вопросы. В такие моменты в водянистых глазах Сребницкого появлялось торжествующее выражение. С видимым удовольствием он указывал мне на противоречивость и абсурдность библейских текстов.
— Внимательно присмотрись к тому, что ты читаешь, — говорил он. — Тебе все скажут даты. Когда случилось то, когда произошло это. Самуил не мог написать о Самуиле больше, чем Моисей мог написать о Моисее. Как они сами могли знать, когда именно они умерли? Притчи чушь, все без исключения. Благочестивый обман. А в самом начале? Что там? Кто об этом говорит, к кому он обращается? Кто при этом присутствовал? Где свидетели? Люди, которые все это сочинили, знали еще меньше, чем мы. Ты хочешь познать Бога? Не ищи его в Писании, лучше оглянись вокруг, посмотри на планеты, созвездия. Посмотри на жуков и мух. Посмотри и на рукотворные чудеса, включая нацистов. Именно так Бог общается с тобой.
Каким бы странным это ни показалось, но его слова были мне приятны. Я и сам давно сомневался в библейском Боге, сомневаюсь и сейчас, о чем ты хорошо знаешь, и надеюсь, прощаешь меня за это. Отношение старика к религии напомнило мне об отце, который был сионистом и ученым, но в то же время соблюдал шабат и святые праздники. Кроме того, я испытывал признательность к старику за то, что он относился ко мне как к взрослому, уча меня доверять только своему разуму и не принимать ничего на веру, хотя я был тогда совсем еще мальчиком.
Разговаривали мы, однако, редко и мало. Он часами сидел за своим маленьким рабочим столом у окна и шил, его удивительные руки не знали устали, ведя свой особый разговор с кусочком материи, на который было устремлено все внимание старика. Думаю, что то внимание, с каким Сребницкий присматривался к ловкой беседе, которую вели его руки с работой, помогало ему сопротивляться всей лжи о Боге, не поддаваться отчаянию, которое волнами, словно лихорадка, поминутно охватывало гетто.
Швейная машина была конфискована, по поводу чего старик каждый день цедил сквозь зубы проклятия. Все, что ему оставили, — это ножницы, иголки, коробочки со всякой необходимой мелочью и мотки ниток. Остались у него и два манекена на колесиках — мужской и женский торсы, изготовленные из проволоки. Они-то и стали предметом моего искушения. Манекены были прозрачны, но мне они зачастую представлялись реальными существами. Я осознал, как мало надо для того, чтобы притвориться человеческим существом. Иногда Сребницкий переставлял манекены, и я, входя в комнату, в первый момент принимал их за живых людей. В моих фантазиях я наделял манекенов равнодушием к судьбе; действительно, им невозможно причинить боль. Их можно повесить, расстрелять, расплющить молотком, превратив в смятый клубок проволоки, можно вытянуть эту проволоку, но они не почувствуют ровным счетом ничего, им будет все равно. Состояние моего ума было, можно сказать, трансцендентным, я начал завидовать неодушевленным предметам. Но в то же время я без труда представлял себе, как манекены разговаривают друг с другом. Мне нравилось ставить их «лицом» друг другу и воображать, что они беседуют. Я делал это перед сном, когда Сребницкий заканчивал работу: да, вот настал вечер, мужчина разговаривает с женщиной, как и положено. Да, она ответит ему, а завтра снова, как и всегда, взойдет солнце и согреет нас своими ласковыми лучами.
Заметки Пэма по поводу епископского экзамена
Чувство Бога в нас есть всеобъемлющее ощущение, данное живому существу в его целостности. Это вдохновленное откровение. Таков обычный ответ, который дают взыскующему священной истины интеллекту, который сам по себе не способен ее познать. Но не входит ли и интеллект в целостность существа, будучи его частью? Разве цельность человеческого существа не вмещает в себя и интеллект? Почему свет славы Божьей не может сиять человеку через его разум?
Я считаю, и такова моя позиция, что истинная вера — это некое сверхъестественное знание. Она не может пренебрегать интеллектом. Она не смеет отвечать на его вопросы покровительственной усмешкой. Я ищу здесь равенства. Я не стану утверждать, что ваши утверждения об обладании добродетелью — иллюзия, если вы не будете убеждать меня в том, что мой интеллект не играет в познании Бога никакой роли…
Библейские истории, евангельские истории были отражением объективного понимания, они были научными и религиозными одновременно, они были всем, что знал тогда кто бы то ни было. Но они оказались написанными не сами собой. Нам необходимо выразить благодарность авторам этих историй и притч за их труд.