Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 32 из 39



— …и только в тот день они убили сорок одну свинью на моих глазах. Там, в сарае. Me hizo algo; по se… [73]— Улыбнулся, словно извиняясь, доверительно; чуть опустил взгляд, потом с усилием посмотрел на фотографа, раскрыл глаза пошире, и они заблестели. — Я никогда не забуду этого — сам не знаю, почему.

Между ними проскользнула золотозубая девка, руки извиваются над головой, бедра вертятся, тонкий голос кричит:

— Ahii! Ahii! El fandango de la Guajira. [74]

Солдат, должно быть, толкнул ее, поскольку она внезапно шлепнула его по лицу. Но все происходило очень медленно. Почему солдат так долго поднимал нож и, когда поднял руку, почему эта дура ждала так долго, а не сразу закричала и уклонилась? И все равно лезвие зацепило только ее руку, она очутилась на полу, на коленях, причитая:

— Он порезал меня! Боже! Он меня порезал!

И поскольку человек, танцевавший с обезьяной-пауком, отпустил ее и бросился к стойке вместе с остальными, зверек проковылял к девушке и смущенно обнял ее длинной мохнатой лапой. Но тут фотографа грубо оттолкнули, кто-то наступил на его босую ногу, — все спешили обезоружить солдата. (Маска демона, сияющая ядом, голос, проскрипевший колючей проволокой: «Os mato a todos! A todos!» [75])

Ровно девятнадцать шагов отделяли место, где стоял фотограф, от ствола маленькой папайи у входа. Дерево было не особо крепким и слегка покачнулось, когда он к нему прислонился. Собаки теперь скулили внутри кантины.Снаружи воздух был сладок и почти прохладен; на небе и в воде за причалом еле пробивался тусклый блеск утра. «Я должен пойти», — сказал себе фотограф; ему казалось важным верить в это. Вопли в кантинестановились громче, из хижин начали окликать друг друга люди. Погрузочная платформа была пуста — голые доски без поручней. Продвигаясь с большим тщанием, потому что не привык ходить босиком, фотограф брел вроде бы по знакомой тропинке сквозь подлесок к берег) реки, — там, на глине в мангровых зарослях, лежала шаланда.

Удалось легко забраться, легко отвязать веревку, и легко (ибо вода заметно поднялась с того времени, как посудит бросили) стащить шаланду с глинистой отмели. Но, поплыв среди различимых теперь стволов и ветвей, ударяясь о них, и разглядев сперва темный невнятный берег реки, а затем широкую, светлеющую пустоту неба и воды, он смутно понял, что отгрести обратно к берегу, не выйдет, потому что прилив еще не закончился. Утешительная мысль, решил фотограф, поскольку означает, что все движется не задом наперед. Минутой позже он снова тихо качался у пристани; по прогалине метались люди. Он растянулся на дне и, не шевелясь, глядел прямо в серое небо, надеясь, что его не заметят, пока шаланду не отнесет из поля их зрения, прочь из Тапиамы.

Начинался один из тех мертворожденных тропических дней, без солнца, без ветра, без облаков, потому что все небо накрыто огромным удушающим одеялом тучи: когда совсем ничего не происходит, только становится все жарче до наступления условных сумерек. Небо с восточной стороны уже накалилось, протянувшись над равниной топи. Теперь шаланда двигалась еле-еле, протока расползлась в огромное заболоченное озеро. Фотограф лежал неподвижно и стонал. Мало-помалу страх, что кто-нибудь его увидит, сменился надеждой, что течение будет толкать судно к берегу, а не к пустыне воды и крошечных островков; иногда, хоть в этом и таится страдание, общение с людьми предпочтительнее ужаса одиночества и неизвестности. Он прикрыл глаза локтем, пытаясь защититься от разрушительного серого света, который лился на него из бездны над головой. Другая рука лежала в золе вчерашнего костра. Утренние часы текли, а он плыл в полной тишине по спокойному лону лагуны, не шевелясь, но все больше осознавая адское кипение кумбиамбыв мозгу, кипение, проявлявшееся безумным, чужеродным кошмаром, совладать с которым он не мог. То был невидимый спектакль, болезненной логике которого он следовал всем своим существом, ни разу, однако, не представив отчетливо, какая мучительная участь ему грозит.

Ближе к полудню шаланда задела погруженный в воду корень, и тот подтолкнул ее в тихую заводь под покровом прибрежных зарослей. Здесь его жалили яростные мухи, а из листвы высоко вверху говорливая птичка бегло сообщала вновь и вновь: «Идигарага. Идигарага. Идигарага».

То, что послышались голоса и в плоскодонку вцепился кто-то, плескавшийся рядом, его не особо утешило, так сосредоточен он был на неясной внутренней драме. Лишь когда несколько человек забрались внутрь, присели возле него и заговорили, он шевельнул рукой и, прищурившись, посмотрел на них. Его окружили пятеро молодых мужчин, все поразительно похожие друг на друга. С их обнаженных тел на него стекала вода. Он вновь закрыл глаза: зрелище было слишком неправдоподобным. Один, тем временем, спрыгнул с шаланды, вернулся с зеленым кокосовым орехом и срезал его верхушку. Он плеснул сок на лицо фотографа, и тому удалось слегка приподняться и допить остальное. Минутой позже он вновь посмотрел на них и спросил:

— Вы братья?

— Si, si, — ответили они хором. Это почему-то его утешило.

— Hermanos, [76]— вздохнул он, вновь сползая в золу. Затем добавил отчаянно, надеясь, что они все еще способны его слышать: — Пожалуйста, отвезите меня в Рио-Мартильо.

Это был краткий антракт ясности. Они вытащили шаланду обратно под жаркое небо, не мешая ему лежать и стонать сколько влезет. В какой-то миг он решил: нужно объяснить им, что он даст каждому семьдесят пять сентаво за труд, но они посмеивались и толкали его обратно.

— Мои туфли! — закричал он.

— Нет тут никаких туфлей, — ответили ему. — Лежи спокойно.

— А когда мы доберемся до пляжа, — выпалил он, вцепившись в коричневую щиколотку у своего лица, — как вы доставите меня в Рио-Мартильо?

— Мы не собираемся на пляж, — ответили те. — Пойдем через болото и канал.

Он какое-то время лежал неподвижно, стараясь отвлечься от безумных мыслей, кипевших в мозгу.

— Мы плывем к Рио-Мартильо? — задыхаясь, спросил он и с трудом приподнялся, стараясь что-то разглядеть в чаще окруживших его смуглых ног и рук; ему было глубоко и беспричинно стыдно — он вновь не справился с поражением. Они рассмеялись, мягко толкнули его на дно и продолжили ритмично грести на восток.

— Заводская труба, — сказал один другому тыча вдаль. Воображение унесло фотографа вспять, в тихое место у берега, где высоко в ветвях говорила маленькая птичка: он вновь услышал ее болтовню.





— Идигарага, — произнес он, безукоризненно подражая ее голосу и интонации. Вокруг захохотали. Один из парней взял его за руку, немного потряс.

— Знаешь эту птичку? — спросил он. — Это очень смешная птичка. Она прилетает в чужие гнезда и сидит там, а когда другие птицы дерутся с ней и прогоняют, садится на то же дерево и говорит: «Идигарага». Это значит: «Ire a Garagua, [77]nadie me quiere. никто меня не любит». Повторяет это снова и снова, пока ее не заставят улететь еще дальше, чтобы этого больше не слышать. Ты сказал все совершенно верно. Скажи еще раз.

— Si, si, — согласились остальные. — Otra vez! [78]

Фотограф не собирался ничего повторять. Стыд оттого, что он потерпел неудачу, беспокоил его уже меньше. В его нынешнем положении непросто отыскать место для птички, но он знал, что сделать это придется.

Когда «Компанья Асукарера Риомартильенсе» дала длинный гудок, чтобы объявить наступление полудня, звук на секунду повис над пустынной топью, точно невидимая струя дыма.

— Las doce, [79]— сказал один из братьев. Проскользив над поверхностью воды, большая золотисто-черная стрекоза вспыхнула на босой ноге фотографа. Дважды подняв и опустив крылышки, она вернулась на свой извилистый путь, кружа и пикируя над лапной к Тапиаме.

73

Он что-то со мной сделал; не знаю… (исп.).

74

Эй! Эй! Гуахирское фанданго! (исп.).

75

Я вас всех убью! Всех! (исп.).

76

Братья (исп.).

77

Уеду в Гарагуа (исп.).

78

Еще раз! (исп.).

79

Полдень (исп.).