Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 32 из 37

— Я понимаю. — Стояла тишина. Она слегка наклонилась, расстегнула молнию на сумочке, вытащила огромные серые очки и надела. — Поверь, этому можно научиться. И кроме того — время… — Я не придумала, что бы еще прибавить.

Она закрыла молнию и поставила сумочку на прежнее место на камне.

— Да, время… Ты веришь, что время?..

Я видела ее почерневшие веки, медленно опадающие и мгновенно снова взлетающие за стеклами громадных очков. Внезапно она сняла очки, выпрямилась, огляделась, медленно вращая голову, словно смотрела из окна поезда.

— А пока всё так живо, проходят годы, а всё так живо, — пожаловалась, оборачиваясь ко мне.

Слово «так» отразилось от камня, раздвоилось эхом в пустом саду, ударило, словно воздушный молот; я ощутила тяжесть в голове и настойчивое желание заткнуть уши. Мне показалось, что именно это она и сделала, но тут ветер отбросил назад ее волосы, обнажил уши, оказавшиеся неожиданно такими маленькими, совсем маленькими, как у девочки. Глаза медленно двигались, блуждали по саду, словно следили за кем-то, скрывающимся позади ограды. Я подумала — нужно что-то сказать, но не знала что. Свет сделался еще более тугим и низким. Небо — купол без дна. Кусты роз и хризантем в прекрасном саду пылали, как ярко наряженные огородные пугала. Я хотела сказать, что есть многие формы жизни, и что-то насчет продолжительности дня и продолжительности ночи, и что простая истина смерти и одиночества так элементарна, так понятна, особенно когда она исходит из земли и втекает в тебя, поднимается по твоим ногам от ступней выше, выше… Вдруг вспомнила старинный обычай — как женщины обмеряли могилу любимого нитью, а потом складывали и скручивали эту нить, пропитывали и обмазывали ее воском, делали из нее свечку, которую ставили в жестяную кружку, и этот длинный тонкий светильник горел всю ночь в жестяной кружке, в память о любимом, и нельзя было, чтобы ветер задул свечу в кружке… Я хотела рассказать ей что-то об этих кружках, но она сидела притихшая и слабыми неторопливыми движениями, словно окончательно обессилев, запускала пальцы в волосы, метавшиеся по шее из стороны в сторону.

— Да, — сказала она вдруг, — так-то…

Волосы были собраны теперь на затылке, и руки снова опустились на колени. Глаз не было видно, только стекла очков. Она рассеянно улыбнулась, сняла очки, снова прищурила один глаз, как будто всё больше страдая от ослепительных лучей. Действительно, было очень жарко. Воздух сделался тяжелым, приобрел серый оттенок, подчеркивающий сухость горячего ветра, налетавшего из неведомо каких просторов и накрывшего этот чистый, аккуратно выметенный сад тучей пыли. Чувствовался слабый запах пепла и суховея, каменные плиты выглядели напрягшимися и готовыми треснуть. Аккуратные дорожки наполнились прожилками свинца, и визгливый голос надтреснутых флейт кружил, словно заблудившийся в громадной пещере. Сидевшая против меня женщина плотнее притиснула ладони к коленям, как будто хотела сказать: тихо! Тихо! Но звук разбитых флейт только усилился, листья кустов свернулись в жухлые полоски бумаги, раскидывающие вокруг себя сухие оборванные лепестки, взъерошенные, как хлопья овсянки, и я заметила мелкую дрожь ее рук, боязливо трепетавших на коленях. Мне снова показалось, что она хочет что-то сказать, но я не расслышала что и только смотрела, как она поглаживает обеими руками колени. Звук разбитых флейт приблизился еще, свет сделался совсем низким, будто придавленным, и в этом мутном низком свете камни зашевелились, заколыхались, как занавески, нарушая всю эту странную строгую архитектуру, методично поделенную на равные куски, превратились в одну густую кашицу, расплескавшуюся над цветастым брожением, над трещинами в земле, добросовестно обтесанные и отшлифованные плиты скорчились в мучительной гримасе, дорожки, номера, указатели, надписи на перекрестках и сломанные стрелки смешались, поплыли, и уже невозможно было опознать ни одного участка. Розы выглядели оттиснутыми из пластика, трава наполнилась шевелением суховея, и даже когда ветер унесся так же внезапно, как и появился, в воздухе еще плясали черные надписи на плитах. Спустя мгновение всё исчезло, видна была только одинокая молчаливая женщина, усталая согбенная женщина в утомленном саду, руки ее по-прежнему лежали на коленях, она сидела неподвижно в полнейшей тишине.

Открыла глаза и взглянула на меня с выражением какой-то особой доверительной близости. Сказала:

— Мне везет, никто никогда не приходит в этот день, я всегда одна тут.

— Это действительно приятно, — откликнулась я.

— Да, приятно. Но я всегда боюсь, что кто-нибудь вдруг возьмет и явится. Однако, видишь, Г-сподь бережет меня, пока что этого ни разу не случилось, я всегда одна, прихожу и сижу себе здесь одна.

Она не сводила с меня глаз, и с лица ее не сходило выражение той исключительной дружеской близости, которая возможна лишь между чужими.

— Тебе не мешает моя болтовня?

— Нет, Б-же упаси! — сказала я. — Мне приятно слышать твой голос.

— Иногда, ты знаешь… — сказала она.

— Конечно, конечно, я знаю!

— Просто, когда сидишь вот так и смотришь…

— Да, я понимаю.

Она изменила положение рук, слегка переместила ладони и спросила, не тороплюсь ли я. Я сказала, что нет, не тороплюсь, у меня есть время, много, много времени. Она сказала:

— Я рада. — И прибавила: — Иногда, ты знаешь… так хорошо побыть в одиночестве.

Свет падал на ее лицо, по которому струились два извилистых ручейка пота. Время от времени она обтирала их ладонью.

— Ничего особенного. Просто так, поговорить… — Она болезненно улыбнулась. — Тебе это знакомо…

Я сказала, что, конечно, знакомо. Она снова печально улыбнулась.

— Мы почему-то всегда думаем, что всё случается у других. И даже когда это случается у тебя, всё равно как будто у других…

Лицо ее теперь было опущено в ладони.

Поднялся какой-то шум, камни завертелись, закрутились, будто побивая кого-то, она отняла ладони от лица, раздвинула их, выпрямилась, взглянула настороженно, сняла очки, но тотчас водрузила их обратно и несколько раз поправила, словно не находя верного положения. Руки у нее были длинные и красивые, смуглые, загорелые, я смотрела на эти прекрасные руки в широких медных браслетах и кольцах — по кольцу на каждом пальце, иногда даже по два, она вскинула руки, браслеты соскользнули к локтям, слились в одно широкое, вытесненное из медного листа кольцо. Она улыбнулась, вернула браслеты к запястьям и взглянула на меня сквозь поблескивающие стекла очков. Потом наклонилась и достала из-за возвышения на плите вазу из голубого хевронского стекла, пробормотала что-то насчет красоты стекол и спросила, нравится ли мне ваза. Я сказала, что очень. Она сказала, что хотела принести сегодня цветы из бархата, потому что вообще-то она очень любит мастерить цветы из бархата, и еще из-за того, что живые цветы слишком быстро вянут, в такой зной от них уже завтра ничего не останется, а она приходит всего раз в году, и я сказала:

— Да, это так.

Она откликнулась:

— Да, это так. — Замерла на минуту, поправляя очки, которые поблескивали теперь, как два жестяных кружка. Вздохнула: — Что делать, это так… — Глаза ее загорелись каким-то странным огнем, она встряхнула головой, провела рукой по шее.

Я снова посмотрела на ее руки, на браслеты, которые при каждом движении меняли положение и, сталкиваясь, глухо позванивали медным звоном. Это были очень красивые браслеты, и я заметила, что все они украшены камнями, каждый другими, один — желтым солнечным янтарем, другой — красным сердоликом, третий — бирюзой, четвертый — мелкими голубыми аквамаринами, пятый — розовыми кораллами, как будто это была выставка образцов камней и браслетов.

Она сказала:

— Я вчера совсем уже было собралась приготовить печеные яблоки, каждый год я собираюсь приготовить их и всё-таки не делаю этого. Печеные яблоки… — Что-то захрипело и заклокотало у нее в горле.

Я сказала, что это в самом деле замечательная вещь — печеные яблоки. Она добавила: