Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 35 из 42

Он нес книгу.

Много лет назад он попал в аварию. Машину он вел уверенно, шоссе – гладкое, свободное, регулируемое, но когда попытался повернуть руль, машина не послушалась. Некогда раболепный ящик из кожи и стали обратился против него, сделал один оборот против него, другой, асфальт встал на дыбы, оторвавшись от основания, и бросился на него через лобовое стекло. Он как раз слушал «Турандот», и компакт-диск заело, хотя он не сломался; «La speranza, la speranza, la speranza…» [41], почему же он не погиб? Он часто думал об этом: за что ему такая милость и почему он за нее так и не поблагодарил? Вторая жизнь. Для чего? Чтобы делать то же самое, что и раньше, но в этот раз все притуплено повторением? Он выполз из-под расплавленной машины, целеустремленно прошел две мили, и только там его подобрал полицейский патруль. Он сказал:

– Ничего страшного, офицер. Я врач. – И показал им обрывки своих водительских прав.

Позже, много позже, уже поправившись, он пошучивал о воздействии шока на самого себя – человека, который столько раз сталкивался с ним за годы работы в больницах.

– Знаете, – говорил он, – самое странное, что я действительно был убежден, что цел и невредим. У меня была сломана рука, раздроблена лодыжка, ожоги, я истекал кровью. И тем не менее я считал, что все хорошо.

Он знал физиологию – ему бы не знать, – и все же это его тревожило. В чем еще он обманывал себя, закрывая глаза на свою израненную жизнь?

Он шел дальше, голова раскалывалась от ослепительных фейерверков, легкие под тонкой кожицей ходили ходуном. Он пошарил по карманам и проглотил таблетку. Сейчас ему будет лучше, уже лучше, жестяной морг с трупами позади. Он шел, карабкался по грубым бетонным откосам, где пучки травы все равно находили трещины и росли вопреки прогрессу. Он оставил позади вонявший нефтью и рыбой контейнерный терминал и взобрался к настоящим утесам, где обнаружил смотровую площадку, одновременно защищавшую от ветра. Он открыл книгу и начал читать.

У меня, Генделя, любовника, дурака, священника, безумца, врача и поверенного смерти, есть время лишь на то, чтобы рассказать, что осталось до конца.

В кошмарном городе, где я влачил свои дни, мне поручили руководить новой раковой больницей. Конечно, частной, но с небольшим благотворительным отделением, в которое предстояло переоборудовать старую бойню.

Место было идеальное: десять акров скотопригонного двора с домом времен королевы Анны поблизости – его следовало сохранить, как флагман всего проекта. Район города бедный. Пограничье допустимого и вырождающегося. Никто бы не стал митинговать против разрешений на перепланировку – люди, из которых вышибли сердце, не раскрывают рта. То был город невыразимого.

Выбор я одобрил. Участок принадлежал моему знакомому – я лечил его жену от мигрени, депрессии, от всех обычных женских недомоганий. Я не удивился, когда у нее развился рак горла.

Человек этот, Джек, пожизненный пэр благодаря синтетике и презервам, купил участок для перепродажи, когда был относительно молод. Сделал это, продав акции жены, так что его самомнение, будто всем он обязан лишь самому себе, не вполне точно – ну, если не считать супругу Джека его ребром, чем он ее, собственно, и считал.

В тот день, когда я собрался покинуть город – а план этот я вынашивал очень и очень давно, – Джек позвонил мне и настоятельно попросил приехать к нему. Он ничего не объяснил и бросил трубку так резко, словно его прервали. Мой багаж уже был собран; я как раз запирал дом. Погода портилась, и ждать я не мог. Решив передать его своему коллеге, я стал набирать знакомый номер и вдруг понял: в такой день, именно в такой день я не могу отказаться от этого вызова. В конце концов, Джек обратился ко мне как к другу. Каждый, кому он когда-либо платил, становился его другом; так можно было не платить в следующий раз. Он называл это «сетью старых друзей», и не без оснований, ибо мы действительно были постаревшими мальчиками, которым так и не удалось вырасти, и связывала нас одна веревочка – крепко, безнадежно, навсегда.

Я ехал по безлюдным улицам, сквозь грязный воздух и слушал «Парсифаля». Почему Вагнер не сделал Клингзора кастратом, как собирался? Магу с волшебной палочкой не нужны яйца. Ведь сам преобразователь должен быть преобразован, разве нет? Ведь есть такая легенда: у Люцифера не было гениталий, пока он не взбунтовался против Господа! После чего у него выросли чудовищная мошонка и толстый штырь, предмет всенародной зависти и страха. Отрежьте их – и мужчина не сможет рычать со зверьем. Отрежьте их – и мужчина снова запоет с ангелами.

Существует запись на восковом цилиндре – голос последнего в мире кастрата. Хрупкий, неземной, не прекрасный, но обольстительный, не мужской и не женский голос. Клингзор, маг, преобразователь частей тела.

Я и сам слышал кастрата, да, своими ушами, в Риме. Записи не осталось, но я смогу повторить ее, если вы согласитесь немного подождать.

По улицам к дому, свинцовому дому под свинцовым небом.

Передняя дверь была открыта. Просторный коридор и широкая деревянная лестница залиты потоками краски. Желтая охра вбита в уцелевшую полосу обоев, словно отсюда пыталось вырваться само солнце. О ковровую дорожку типичного цвета овсянки обмолачивали шкуру света. От того, что прежде считалось домом, остались жалкие полосы, и от пола до потолка, вдоль, поперек и наискось в глаза бросались умбры, хромы и охры этой цветовой революции.

Я взглянул на желтизну и чуть не расхохотался. В тот ужасный день мне захотелось смеяться. Смехотворен благоразумный дом в балаганном убранстве.





– Она обезумела. – Ко мне вышел сэр Джек. – Это сделала она. София. И не только это. Гостиная – зеленая. Кухня – оранжевая. А мой кабинет, мой кабинет… кроваво-красный.

– Где ваша дочь?

– На чердаке. Я хочу, чтобы вы ее освидетельствовали. Прямо сейчас. – Он вынул черный лакированный бумажник, туго набитый бурыми банкнотами.

– Для заключения об отправке в психиатрическую больницу мне понадобится мнение второго врача.

– Так сходите и купите его, черт побери! Вот телефон.

Сэр Джек взял аппарат с полированного столика. Его рука тут же стала липкой и яркой. Он отшвырнул телефон на пол и пинком загнал его в угол. В коридор выбежал сын Джека. На нем были резиновые сапоги и гостиничный купальный халат. Волосы измазаны синим. Он дрожал.

– Вся моя одежда, – прошептал он. – Вся моя одежда. Залита известью. Она вылила известь на всю мою одежду.

Я смотрел на них. Туфли сэра Джека тонули в толстом слое краски на толстом ковре, разбитый телефон жалобно хныкал у открытой входной двери. Его сын в белой махре и резине, черные волосы отливали вороновым крылом. На периферии мать вцепилась в размалеванный косяк, как черт в грешную душу. Глаза ее закатились. Нас она не видела. Я смотрел на них. Они гуськом начали подниматься по лестнице, и я за ними.

– Она сумасшедшая. Она сумасшедшая. Это ее рук дело. Она сумасшедшая.

Дверь чердака была не только заложена на засов снаружи, но и заперта изнутри. Джек ударил в нее плечом, взвыл и отлетел в сторону. Дверь старинная, толщиной дюймов шесть.

– Сука! – крикнул он. – Сука, Сука! Я убью тебя!

Тут Мэттью издал боевой клич, сбросил белый махровый халат, но остался в сапогах, и заколотил в дверь всем телом, пока та не подалась и не рухнула, а Мэттью ахнул и растянулся на ней плашмя, как на плоту посреди моря. Когда он с трудом поднялся, я увидел, что вся дверная ручка обляпана его спермой.

– Где она? Где она?

Она исчезла.

Я сел в машину и проехал по дороге несколько миль. Дождь обременился снегом; объезжая гололед, я увидел молодую женщину – она шагала бодро и легко. Я опустил стекло и предложил подвезти ее, а пытаясь уговорить, объяснил, что я врач. Я не видел ее лица, но слышал голос, и в нем звучало желтое.

41

Надежда, надежда, надежда… (um.).