Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 27 из 42

Она пила. Она ждала. Она проголодалась, но есть не могла. Мужчины, игравшие в «Залей Огонь», обдули свинью. Туша парила аммиаком.

Она вздыхала. Она ждала. И все это ради любви? Где Руджеро? Не принимала ли она их прямо из материнского лона? Не учила этих желторотых мальчишек тянуться за медовыми сотами? Не уговаривала этих олухов в мантиях и квадратных академических шапочках отложить угольники в сторону ради удовольствий компаса? Она показывала им, как найти точку и описать вокруг нее окружность. Как настоящий Колумб их неоткрытых берегов. Наносила их на карту, этих ученых дикарей, сколь простым бы ни был инструментарий. Заносила в свой маленький бортовой журнал под их личными координатами. Ей нравилось помнить мужчину по размерам. Не только по длине, но и по ширине, а также по пройденной дистанции. Она была терпимой и сговорчивой Долл. Естественно, во всем расчетливой и разумной, но с той любовью к музыке и стихам, коих, по ее мнению, не хватало Ньютону. Бывало, он приходил к ней – после того, как она только представила свои верительные грамоты, – и часто приносил с собой яблоко, но никогда не съедал его. Говорил, оно свалилось ему на голову, смотрел на него пристально, как предсказатель на хрустальным шар. Бедняга: она слишком часто отвлекала его, но он всегда возвращался к своему яблоку.

Ньютон говорил:

– Оно упало мне на голову. Почему?

– Яблонная плодожорка, – отвечала Долл.

Он ей по-прежнему нравился. Она любила свою работу, но любить мужчин? Ни за что на свете. Да, мужчины ей нравились, глуповатые, ребячливые, хвастливые. Как там говорил ее друг, мясник Джек Рез? «Что свинья, что мужчина должны иметь филейные части» [31].

Рядом с ней шлепнулся Щеголь и предложил ей свиные ножки. Но она хотела вовсе не свиных…

Время шло. Ну и пусть себе идет – Долл не стала бы его задерживать, Время и так ее слишком задержало. Она была вдвое старше Руджеро. Время прошло и забрало ее с собой в свой поезд.

Потерявшись в циферблате, она не заметила высокую женщину, которую под руку держал беспечный спутник. Они стояли у дверей, женщина слегка нервничала и беспокойно обводила глазами мужчин. Почувствовав, что за ней наблюдают, Долл оторвалась от своего кубка и подняла взгляд. Она узнала этот прямой нос – Императора его лица. Узнала чистые линии, высеченные из порфира, бледную кожу, отливавшую пурпуром у височных вен. Узнала изгиб его руки и беспокойные пальцы. Узнала его прямую спину и отвес позвоночника. Узнала нежную тяжесть его белого мяса, хотя не знала ее никогда.

На ее губах застыл жир свиных ножек.

Она встала и подошла к женщине; та вспыхнула и слегка поклонилась, прикрывшись веером.

«Пусть скрывается за всеми веерами Востока», – подумала Долл, яркая голова которой тоже начала вставать на востоке…

Она протянула руку Руджеро, проводила женщину к темной скамье, села рядом и вынула из нижнего кармана тот переплетенный том, «Поэтические труды Сапфо».

Мудрая Сапфо? Разве мудро любить образ, а не идола?

Открой книгу. Что она говорит?

Древние греки с их живым артистическим инстинктом ставили в покоях новобрачной статую Гермеса или Аполлона, чтобы девушка смогла выносить детей, красивых, как те шедевры, на которые она будет смотреть в экстазе или боли. Они знали, что жизнь черпает из искусства не только духовность, глубину мысли и чувства, душевную тревогу или душевное спокойствие, но может воплощаться в тех же самых формах и красках, воспроизводя как достоинство Фидия, так и грацию Праксителя. Именно поэтому греки возражали против реализма. Не любили его по чисто социальным причинам. Чувствовали, что он неизбежно уродует людей, и были совершенно правы.

Образ – не кумир. Образ запечатлевается на сетчатке, повторяется на обратной стороне век, сохраняется в ромбовидном мозге и возвращается в тело инъекциями эмоций. Сила образа действует сквозь ничего не забывающий мозг.

София, не тебя ли я видела ночью на краю парапета? Белокрылую, в волнах красоты, смыкавшихся над моей головой? Равноденственные волны, что бьют по луне. Море на ринге гавани и луна в такелаже.





Видела ли я тебя еще раз или у меня пигментная дегенерация сетчатки? Я видела твои цвета в белом, разложенном на радугу, прозрачный ангел в мешковатом одеянье.

Что я видела, когда смотрела на тебя? Сочетание молекул, возбужденных светом? Видение себя? Видение тебя? Тебя такой, какая ты есть, неподвластной тьме, сбросившей сеть, пленившую тебя. Сетями пользуются гладиаторы и пауки, но никто не утверждает, что сети их – для страховки. Кто лгал тебе и наложил на тебя узы? Кто говорил, что эти сети – для твоего же блага? Злоба ретиария-невольника на полет?

Это было давным-давно. Я поймала ее, когда она падала, вертясь колесами боли. Поймала тело, обремененное скорбью. Она падала из прошлого через иллюзорное настоящее в будущее своей любви. Любви – которой, как и милосердию, нет места в собственном доме.

Вот как все случилось: утром в Рождество, три года назад, когда повсюду сугробами высился глубокий снег. Я была с друзьями, но бросила их теплую компанию, чтобы уйти в мерзлое изгнание улиц. Я была одна, лишь тощий пес откапывал из снега кость. Одна, лишь черный блудный кот на остекленевшей стене. Одна среди морозом схваченных звезд.

Была ли я одна? Я подняла глаза как раз, когда она рухнула с неподвижной крыши в подвижный воздух. Нагую, беззвучную в безмолвном воздухе. Я подбежала туда, где упала она, и нашла ее – у себя над головой, бесчувственную, на белом алтаре, еще мягком после недавнего снегопада. Из ее рта сочилась кровь.

Я накрыла ее своим пальто и принялась звонить в темный дом с засовами на двери. Сколько лет прошло, прежде чем зажегся свет и злой голос пригрозил мне полицией?

Полиция приехала. Сиплые патрульные машины собрались у ее тела в непристойный круг, дверцы распахнуты, мигалки вспыхивают, слезы родных прорезает стаккато раций. «Скорая помощь», белая, стерильная, бесспорная. Мрачные люди на рождественском дежурстве, по одному с каждого конца хлипких носилок. На ней уже одеяла. Ее тело, вялый куль красных одеял; красных, чтобы скрыть кровь и скрученную штопором ногу.

Я незаметно ушла, но лишь после того, как взяла ее за руки и поцеловала. Сказала:

– Я вернусь. – Сказала: – Открой глаза, пожалуйста, открой же глаза!

Вот и все, что я сказала и сделала в те ужасные минуты, пока ее родные бегали взад и вперед по долгому вестибюлю, вызывая полицию.

Я думала, она умрет. Я прижалась щекой к ее губам и не почувствовала дыхания. Поцеловала ее, пытаясь вдохнуть в нее всю мою собственную жизнь, жизнь жизни, и поцелуй был так горяч, что рука ее оторвалась от медленно отверзавшихся хладных ворот ее последнего пристанища. Я сказала:

– Я вернусь.

Я действительно вернулась, но ее уже не было. В доме темно, окна закрыты ставнями. Я возвращалась – не раз, множество раз, к глухим стенам и забитым дверям. Ни одной зацепки, кроме клочка бумаги, вынутого из ее руки. «То, что всего лишь живет, может всего лишь умереть».

Она не умерла. Ее спасло странное чудо. Чудо мягкого снега, прервавшего ее полет. Чудо холодного снега, остановившего кровь. Равнодушная погода и мои жаркие руки. Особенность времени года и случайной прохожей. Счастливые совпадения? Обыкновенные чудеса? Не имеет значения – значение имеет только ее жизнь. Жизнь, что значила для нее больше, чем плоть и кровь, больше, чем кукла-убийца, не могла испариться в ночном воздухе. У нее была душа, и эта душа жила. Я не знала, что погнало ее на крышу и швырнуло с нее. По своему опыту я знаю: самоубийство – не то, чем кажется. Слишком легко пытаться сложить кусочки рассыпавшейся жизни. Сначала дух разодран в клочья, и тело следует за ним. Трещины и дыры в сердце не поддаются рациональному измерению. Когда приборы бессильны, врач осуждает пациента. Говорит, что не находит никаких отклонений.

31

Loin (англ.)означает одновременно «филей» и «чресла».