Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 20 из 42

Дождь преобразует воду.

Гендель

Ей лет тридцать пять. У нее грива, как у льва. Льва-самца, конечно. Почему мы, говоря комплименты своим женщинам, сравниваем их с самцами? Грива льва, переливчато-синие глаза павлина, шея лебедя (у самцов она длиннее и белее), грация барса, кожа мягкая, как у джейрана. У меня был знакомый араб, гомосексуалист, как водится, – это он сказал мне, что у самцов она мягче. Кожа самки грубеет от вынашивания потомства. «Разве у людей не так?» – спрашивал он, когда мы шли мимо Родильного Отделения.

Мужчины предпочитают друг друга, я в этом уверен, а женщины для них – нечто вроде баловства. Моему другу-арабу они наверняка не нравятся, совершенно точно, однако странно, что не нравятся они и моим гетеросексуальным друзьям. Мои коллеги не любят своих жен. Правда, любовниц своих они желают. Другие женщины ими не рассматриваются вовсе. Есть медсестры, которых мы называем ходячими ночными горшками, и все больше становится женщин-врачей. К счастью, большинство остается на нижней ступени служебной лестницы – либо по призванию, либо из-за семейных уз. Я говорю «к счастью», имея в виду «к счастью для них самих». Консультанты бывают вежливы только с богатыми клиентами. Я работаю с одним мужчиной, который всегда спрашивает женщин, не мешают ли их груди стетоскопу. Они вспыхивают, он смеется и панибратски похлопывает меня по плечу с заговорщицким видом.

– Вами займется Гендель, – говорит он. – Наш лучший садовник с секатором.

Я извиняюсь. Извиняюсь. Извиняюсь…

– Гендель, когда ты прекратишь извиняться? Извиняться должны они. Они ж именно за этим и приходят – извиниться. У нас тут исповедальня.

Я доводил своего духовника до отчаяния. Его долг и моя подготовка заставляли нас сидеть рядышком в накрытой покрывалом кабинке, тонкой решеткой греха отделявшей нас от кающегося грешника.

– Я грешен, отец мой.

– Ты говоришь о грехах плоти или о грехах совести, дитя мое?

– О грехах плоти.

Да, сплошь грехи плоти; совесть не мучает никого.

– Начинай.

Ох, эти долгие пятницы, те же самые истории, каким бы ни был рассказчик, рассказы одинаковы. Никаких доказательств, что у отдельной личности имеется своя жизнь. Что-то стянул в магазине, поколотил жену, прогулял работу, изменил, неверность, неверность, неверность, общий знаменатель преступлений. Мужчины хвастались – это выдавали голоса; женщины дрожали и плакали. Помню, была одна, редкая, с которой священник был особенно резок. А натворила-то всего, что однажды ночью решила разобраться с зазором у себя между ног. Давно забытым, где когда-то располагалась голова ее младенца, зазором, дарившим некогда наслаждение ее мужу, а теперь ставшим сливом для джина.

Она сказала:

– Я не люблю его, но должна была его иметь. До сих пор я никогда не желала мужчину – чтобы вот так сильно.

– Мне очень жаль.

– А вдруг об этом узнают дети? Вдруг узнает муж?

Я не стал говорить ей: «Твой муж каждую пятницу приходит ко мне облегчать свою совесть – после того, как в четверг, день получки, ходит к проститутке облегчать свое тело».

Вместо этого я сказал:





– Вы больше никогда не должны видеть этого человека. Молите Бога, чтобы Он помог вам.

Она ответила:

– Мое тело думает о нем.

А я подумал о ее теле под его бедрами.

– Мне очень жаль.

Мы со священником размашисто шагали по тенистому Семинарскому бульвару. Ветер развевал наши одежды, обнажая носки на коротких резинках и длинноносые ботинки на шнурках. Я следил за нашими ногами, стучавшими по брусчатке на четыре такта в ритме сердитого священника. Он читал мне нотацию о том, чего Господь хочет от Рода Людскою, но не видел Божьей Воли в расступившихся тучах, из которых золотым желтком проглянуло солнце. Не видел ее в огромных деревьях, чьи кроны порабощал ветер. Божья Воля, эта голубая планетка. Божья Воля – мы, дух во плоти и кости.

– Она совершила великий грех.

Ой ли? А если бы я сказал ей, что она должна возблагодарить Господа за свои чувства?

Возблагодарить за свое тело, за его тело, за их наслаждение? Стала бы она после этого больше любить Господа? Или же меньше?

Но я ничего не сказал священнику, для которого ветер мог дуть или не дуть. Солнце могло сиять или не сиять. Он выговаривал мне об эрекциях, о том, как сам управляет ими, а мне хотелось сказать: «Черт побери, мужик, да она не об эрекции говорила, а о самом волнующем, что ей довелось пережить за свои сорок два года».

Зачем она сидела в будке и рассказывала об этом двадцатипятилетнему девственнику?

Как там говорится в моих конспектах? «Чтобы понять проблемы своей паствы, священнику не обязательно самому с ними сталкиваться. У него власть от Господа». А как быть с воображением Господа? Из Моцарта, милого, пьяного, божественного Моцарта вышел бы священник получше моего. Я сидел один в своей полутемной комнате, за спиной у меня – лампа под абажуром, и внимательно слушал конец «Свадьбы Фигаро», где графиня Альмавива дарует прощение тем, кто мог меньше всех на него рассчитывать. Прощение. А я?

Я не преуспел в роли священника. Пропало смиренное желание взять свой медицинский саквояж и требник и уйти в больной языческий мир. Не хватило авторитета. Не хватило воображения. Легко было Гласу Господню звучать, как мой собственный, плюс форте. Священное Писание полностью оправдывает меня, но странное дело – точно так же оно оправдывает и остальных знакомых католиков, и ортодоксов, и либералов. Я не хочу быть несправедливым к католикам: то же можно сказать об иудеях, мусульманах, баптистах, методистах, кальвинистах, евангелистах, свидетелях Иеговы, адвентистах седьмого дня и обычных фанатиках, что есть повсюду. Самое чудесное в Писании – его приспособляемость. Я не терял веры в Господа, но давно разуверился в людях.

А в женщинах? Посмотри на нее, стройную, как тростник Соломона, с локонами Авессалома. Что делать с красотой? Я никогда не был полностью уверен…

Мать говорила мне между тремя и четырьмя часами: «Гендель, когда мы встретим красивую женщину, ты должен будешь сказать ей комплимент, но ни в коем случае не быть навязчивым». Что я могу поделать? В наши дни комплимент – уже навязчивость, разве нет? Женщины не хотят быть красивыми, они хотят быть адвокатами и врачами. Слава богу, в католичестве они пока не могут стать священниками. Сказать ей так? Наклониться и прошептать: «Мисс, красоты в этом мире так мало, что мы не можем позволить вашей пропасть»? Мне тут же дадут пощечину. Она хочет носить дурацкий завитой парик и орать «ПРОТЕСТУЮ!» распутному дряхлому судье, который, при условии, что она симпатична, решит, что она извращает ход процесса, и возненавидит ее в сердце своем. Зачем ей уродовать свои лодыжки, топча больничный линолеум? Почему она хочет сидеть за штурвалом «Конкорда», быть членом парламента и гибнуть на северном склоне Эйгера? Почему хочет преуспеть в большом бизнесе, если большой бизнес крадет то краткое время жизни, что отпущено ей на то, чтобы понять, что есть жизнь?

Это наша вина – таких мужчин, как я, то есть: мы так долго трубили о важности того, чем занимаемся, что женщины поверили и захотели заняться тем же. Посмотрите на меня. Я очень состоятельный человек, один из лучших в своем ремесле, но убегаю, как школьник, поскольку больше не могу высидеть за партой ни дня. Я знаю: все, чем я стал, все, что я значу, ничего не стоит. Но как сказать об этом ей?

Свет лег на море. Тугая белая пленка света растянулась от горизонта до полосы прибоя. Свет дымкой над зеленым морем, бледные крылья распыляют воду, свет бабочки над морским размахом. Свет подрагивал, его фестончатые поля затеняли скалы – волнолом для рыбачьих лодок. Свет покоился на обшарпанных посудинах.

В свете ощущалась соль. Очищающий свет драил песок и гранил его крупинки в бриллианты. Обдирал гладкие бетонные колонны гавани и возвращал им грубое достоинство моря. Нерукотворное море и отмывающий свет.