Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 3 из 25

Спальня Цезаря была большой и просторной. Он не любил много мебели — кровать, большой стол и несколько маленьких, заваленных свитками, пара кушеток, массивное кресло, рядом — «крус», деревянная крестовина, на которую ординарец водружал каждый вечер его шлем, латы и перевязь с мечом. Несколько полотен с вытканными изображениями галльских лошадей — Цезарю особенно нравились галльские кони. В терракотовых светильниках горело душистое оливковое масло. Гобелены с вытканными конями от ветра задвигались, заплясало пламя ламп. Цезарю показалось, что за одним из гобеленов, у колонны, метнулась тень. Он приподнялся на локтях: движения за колонной больше не было. Хотел позвать рабов, но в то же мгновение осознал, что ему просто почудилось, и устыдился своего ночного страха. «Опять эти страхи. Не о них ли говорил тоща Сулла?»

Гладиаторским сложением и красотой тела Цезарь никогда не отличался, но выглядел еще неплохо — ни жиринки на плоском животе, широкая грудь, узкие бедра, длинные мускулистые ноги с хорошо развитыми от верховой езды ляжками и икрами. Тело его, однако, почти достигло той черты, когда стройность уже начинает превращаться в стариковскую жилистость.

Полная луна смотрела в квадратное отверстие крыши немигающим глазом нильского крокодила и отражалась в масляночерной ночной воде большого квадратного имплювия[11]. Два факела чадили на стенах и перемигивались с другими факелами вдалеке, в темной колоннаде перистиля[12], которую из атрия было хорошо видно. С Форума донесся заливистый лай потревоженных собак. Сильный порыв ветра соскользнул во внутренний двор с покатой черепичной крыши, гулко хлопнули двери спален, ветер бесцеремонно раздул тяжелую красную штору на двери, она беременно вспухла и укутала Цезаря. Он высвободился. Поднял взгляд к небу: луна тоже укуталась красным — день будет ветреным. Боль в ноге прошла и забылась.

Вдруг ему показалось, что вдалеке, в темной колоннаде перистиля, пробежал… ребенок. Сначала подумал, что почудилось. Потом сомнений не осталось — детская беготня.

— Эй, подойди сюда, чей ты?

Ответа не было. Под солнечное сплетение опять подкатило участившееся в последнее время чувство безотчетной ночной тревоги. Эхо бросило его голос в колоннаду, словно мраморный шар в деревянный бочонок. В ответ — снова тишина. С недавних пор стали приходить к Цезарю вместе с бессоннницей это беспокойство и ночные страхи[13], и с ними он теперь сражался, как когда-то с галлами.

Заспанный раб — высокий, веснушчатый, яростно рыжий гельвет[14] — вышел на его голос в атрий, спросил, не надо ли чего господину. Цезарь приказал ему найти мальчишку, бегающего по колоннаде, и отвести его к матери. Наверное, ребенок какой-то из рабынь, сбежал, чтобы побродить по дому.

— Милиас никого не видит в коллонаде, Dominus[15],— выдавил раб, обращаясь к господину, как и принято. — Все рабы на свой половине. Все спят, Dominus.

Цезарь вгляделся: теперь в колоннаде и вправду никого уже не было.

Пауза продлилась мгновение.

Вдруг в перистиле, вокруг колонн действительно пробежал ребенок в светлой тунике и исчез. Раздались звуки, похожие не то на кваканье, не то на смех. Раб застыл оторопело и пошел на звук.

Ветер озорно присвистнул в черепице, испуганно метнулось пламя факелов. Милиас тащил за волосы странно мычащего, упиравшегося мальчишку.

— Господин, это не ребенок рабыни. Это…

По спине Цезаря опять зазмеился холодок: на него смотрел престарелый, морщинистый, ростом с пятилетнего ребенка карлик. Он мычал и широко раскрывал отвратительный рот — старался показать остаток давно отрезанного языка.

Милиас подал обтрепанный пергамент:





— Вот, кто-то приколол это к его тунике, Господин…

Цезарь брезгливо поморщился, но взял. На пергаменте большими буквами значилось: «Я — Рим Цезаря».

Идиот повалился вдруг Цезарю в ноги, потом вскочил и стал оживленно жестикулировать. Понять его жесты было невозможно. От карлика сильно разило вином и почему-то — еще сильнее — сырой рыбой. Цезарь бросил пергамент на пол.

— Как он попал в дом?

— Милиас давно говорил управляющему, Господин, что стену рядом с кухней надо надстроить или хоть гвоздей набить сверху, — низкая стена, кто угодно перелезет. А этот, может, с торговцами рыбой пришел, оттого и смердит. Спрятался где-нибудь и досидел до темноты. Такой-то — где угодно схоронится, хоть в кувшине… Что Господин повелит делать с… с этим?

— Выброси его за ворота…

— Не желает ли Господин, чтобы Милиас последовал за ним, посмотрел, откуда он пришел? — понизив голос, спросил гельвет на своем языке, чтобы карлик не понял.

Цезарь — он понимал язык этого племени — какое-то время раздумывал. Происшестие совершенно отбило сон.

Нет, только не страх! Это хуже, чем рабство. Достигнутое им потеряет всякую цену, если он пустит в себя даже мысль о страхе. Страх имеет свойство разрастаться как опухоль, заполнять человека изнутри. Те, кто подослал к нему ночью этого жутковатого урода, это знают и как раз на это рассчитывают. И теперь выжидают где-то в темноте.

— Нет! Выброси за ворота.

Цезарь вспомнил, как недавно, во время представления в театре, любимец римской публики актер Деций Лаберий произнес по роли такую фразу: «Тот, кто внушает трепет многим, конечно, и сам должен хорошо знать, что такое страх». И все в амфитеатре тогда обернулись на него, Цезаря, не сговариваясь: сотни пар испытующих, сочувственных, злорадствующих глаз… Как стрелы, нацеленные на его ложу. На следующий же день Цезарь указом упразднил своих испанцев-телохранителей, оставив себе только официальную свиту ликторов. А еще через день и вовсе появился на Форуме совершенно один, без всякой свиты. Купил жареного мяса с хлебом у обомлевшего уличного торговца, посмотрел представление мимов, вступал в разговоры с ошеломленными горожанами: после грандиозного триумфа его узнавали многие, да и статуи высились теперь на каждом углу. «Ты накормил нас, великий Цезарь». Что верно, то верно — двадцать две тысячи длинных столов со всевозможной пищей и винами выставлялись во время его триумфа целых девять дней. И как только столы пустели, несли новые яства. О, тогда он устроил Риму невиданный триумф — с боями сотен гладиаторов и диких зверей, с морскими сражениями на Тибре, раздачей зерна, хлеба, оливкового масла, денег! Он освободил неимущих римлян от платы за жилье на целый год! О, как его любили, как боготворили, какие легенды передавали до сих пор обо всем этом, и долго еще не забудут. Даже самый последний римский нищий, у которого хватило сил провести в длиннющих очередях несколько ночей, получил тогда от своего Цезаря по сто денариев.

И вот теперь диктатор стоял на Форуме посреди своего народа без всякой охраны, показывая всем своим недругам, что презирает страх. И люди плакали от счастья, что видят его так близко. «Спасибо, ты дал нам всё, великий Цезарь!», «Ты дал нам мир!», «Мы любим тебя», «Рим боготворит тебя». Ему протягивали спеленатых младенцев и детские буллы[16], чтобы он прикоснулся к ним на счастье. Перед ним бросались на колени. Кто-то забился в падучей, какая-то женщина истерически завизжала «Богоподобный! Богоподобный!» и стала рвать на себе одежду. А какой-то беззубый ветеран протиснулся к нему, вытянулся по стойке «смирно» и прохрипел давно сорванной глоткой: «Бальбус Варрон, Тринадцатый, когорта милитария Полибуса. Среди всех сукиных сынов командиров в Галлии ты, великий Цезарь, был самый лучший сукин сын!» Кругом расхохотались. Толпа все разрасталась, Цезарю грозило быть раздавленным народной любовью. Тогда именно этот Бальбус Варрон и еще несколько ветеранов Тринадцатого легиона и еще, кажется, Двадцать шестого проложили дорогу в ликующей толпе и вывели его к спасительным ступеням театра Помпея. И, отдав честь, растворились в толпе. Цезарь запомнил легионера и приказал внести имя Бальбуса Варрона в первый список колонистов, кому предназначались наделы земли под Остией.

Сулла

…Тепло постели после прохлады атрия показалось ему желанным.