Страница 19 из 32
Немцы приближались к Москве, и Пастернаку на пятьдесят втором году жизни пришлось, превозмогая горе, заняться военной подготовкой. «Встаю на рассвете, — рассказывает он жене, — кое-что пишу для заработка (из-за всей этой сволочи(курсив А.Т.) опять пришлось перейти на переводы — латыши, грузины), мчусь (из Переделкина. — А.Т.)в Москву <…>, с 4-х часов за Пресненскую заставу в тир и на полигон, целыми днями ничего не ем, питаюсь ночью, по возвращении в Переделкино, впотьмах. И все-таки чудно, если ты взаправду любишь меня» [91].
Между тем нажим немцев на Москву ослабел, и Пастернак стал всерьез задумываться о том, чтобы перебраться к жене и сыну в Чистополь, куда было эвакуировано большинство писателей с семьями. Он надеялся обрести там наконец покой, необходимый для завершения работы над переводом «Ромео и Джульетты» — еще одной работы ради куска хлеба, которыми поэт перебивался в ожидании времени, когда приступит к главному своему творению, не только еще не нахлынувшему на него, но и не объявившему, в какой форме нахлынет.
Русское контрнаступление вырисовывалось все четче, яснее, уточнялись и планы большого путешествия в Чистополь.
И вот в середине октября Пастернак ступает на берег Камы, где в маленьком городке ждут его Зина и их маленький Леня. Слезы, поцелуи, взаимные клятвы и проекты, проекты — все было счастьем, и счастье было полным. Но все-таки главным для него стало давно запланированное чтение перед несколькими эвакуированными в Чистополь коллегами перевода «Ромео и Джульетты». Началось оно в атмосфере наполовину дружелюбной, наполовину скептической, зато по окончании перевод одобрили единодушно. Шекспир, прочитанный глазами Пастернака, праздновал вторую молодость. Похвалы подстегивали, побуждали к новым трудам, и Пастернак решил немедленно вернуться в Переделкино: вдруг выпадет счастливый случай, и пьеса в русской версии окажется поставлена на сцене? А семья — что же, будет забыта? Никогда! 17 октября 1942 года Борис уже из Москвы пишет Зине, что, каков бы ни был исход войны, он вернется к жене и ребенку: «Все равно, будет ли в январе мир, как тут поговаривают (это я тебе расскажу при встрече), или же, наоборот, развитие военных действий и затяжка войны распространит угрозу на Чистополь, я хочу быть с вами и, пока это будет возможно, жить тепло, хорошо питаться и хорошо работать, а если, не дай Бог, это станет невозможно, разделить с вами надвигающиеся лишенья» [92].
Он сгорал от желания сбежать, но пока его удерживали в Москве еще и гнусный — иначе не назовешь! — вопрос о договоре, и собственные планы перевести «Антония и Клеопатру». Неисчерпаемый Шекспир! Неиссякающая манна небесная для толкователей всех сортов и рангов! Чем больше его потрошат, мнут и треплют, тем больше он сопротивляется! Однако съездив снова из Переделкина в Москву и из Москвы в Переделкино, Борис перестает цепляться за здешние проблемы и решает отправиться на юг, чтобы провести зиму в мягком климате Татарстана рядом с Зиной. И вот он снова в Чистополе, куда отголоски войны доносятся так глухо, что временами кажется, будто она уже отгремела. А она продолжается — смертельная, героическая, бессмысленная… Впрочем, именно здесь, в уютном прибежище Чистополя, он узнает в феврале 1943 года о победе под Сталинградом — весть о ней разорвалась тут, как праздничная петарда. Пора возвращаться домой! Поверив обещаниям о постепенном возврате страны к нормальной жизни, семья Пастернаков прибывает в Москву.
Однако на месте Борису и его жене остается лишь убедиться в том, что их заброшенное жилье превращено воздушными бомбардировками в развалины. В одном из писем своей подруге, Ольге Фрейденберг, Пастернак подводит катастрофические итоги боев: «У нас на городской квартире (восьмой и девятый этаж) поселились зенитчики. Они превратили верхний, незанятый ими этаж в проходной двор с настежь стоявшими дверями. <…> В Переделкине стояли наши части. Наши вещи вынесли в дом Всеволода Иванова, в том числе большой сундук со множеством папиных масляных этюдов, и вскоре ивановская дача сгорела до основанья. <…> В июле я привез в это разоренье Зину с ее сыном Стасиком и Леничкой. <…> Нам сейчас очень трудно, ни угла, ни обстановки, жизнь приходится начинать сначала» [93]. Зина с бешеной энергией бросается на восстановление квартиры в Москве и дачи в Переделкине. Что же до Пастернака, то он вносит свой вклад в поддержание боевого духа в армии-победительнице, приняв предложение отправиться на фронт с «бригадой писателей». Еще одна его цель — нарисовать для тех, кто в тылу, правдивые образы героев, идущих на смерть, чтобы выжила Россия.
Он приезжает в только что освобожденный Орел и поет в новых своих стихах славу исключительной отваге его освободителей. Стихи его, вместе с произведениями еще нескольких собратьев по перу, появляются в коллективном сборнике, названном «В боях за Орел». Кроме того, в газете «Труд» за 20 ноября публикуется его репортаж «Поездка в Орел». Еще немножко денег в перспективе! На что же ему жаловаться? Да и как это можно, если солдатам, которых он видел своими глазами, не платят вовсе за то, что они идут под вражеский огонь! Вспоминая в стихотворении «Смерть сапера» об агонии одного из этих неизвестных героев, он пишет:
Это стихотворение — вместе со многими другими — Пастернак включил в сборник «На ранних поездах». Пресса встретила его дружелюбно, и успех книги побудил автора к мудрому использованию присущего ему многообразия выразительных средств: превращаясь поочередно в поэта, переводчика, очевидца событий или критика, он публикует в следующем году находящие благожелательный отклик переводы «Антония и Клеопатры» и «Ромео и Джульетты», заметки об искусстве Шекспира, мало того — весьма неожиданную статью о Поле Верлене. Статью эту продиктовало ему восхищение Верленом, столетие со дня рождения которого в 1944 году широко отмечали соотечественники. Пастернак воспевал дар французского собрата, сумевшего объединить в строфах и строках музыкальность с реалистичностью, а думал о собственной судьбе, о собственной поэзии: «В своих стихах он умел подражать колоколам, уловил и закрепил запахи преобладающей флоры своей родины, с успехом передразнивал птиц и перебрал в своем творчестве все переливы тишины, внутренней и внешней, от зимнего звездного безмолвия до летнего оцепенения в жаркий солнечный полдень. Он, как никто, выразил долгую гложущую и неотпускающую боль утраченного обладанья, все равно, будь то утрата Бога, который был и которого не стало, или женщины, которая переменила свои мысли, или места, которое стало дороже жизни и которое надо покинуть, или утрата покоя. <…> Просты и естественны многие, если не все, но они просты в той начальной стадии, когда это дело их совести и любопытно только то, искренне ли они просты или притворно. Такая простота величина нетворческая и никакого отношенья к искусству не имеет. Мы же говорим о простоте идеальной и бесконечной. Такою простотой и был прост Верлен. По сравнению с естественностью Мюссе Верлен естествен непредвосхитимо и не сходя с места, он по-разговорному, сверхъестественно естествен, то есть он прост не для того, чтобы ему поверили, а для того, чтобы не помешать голосу жизни, рвущемуся из него» [95].
91
Письмо от 1 сентября 1941 года. (Прим. автора.)ПСС. T. IX. С. 238.
92
Письмо от 18–20 октября 1942 года. ПСС. Т. IX. С. 317.
93
ПСС. T. IX С. 359–360.
94
ПСС. Т. II. С. 135–136.
95
ПСС. T. V,C. 57–58.