Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 64 из 68

Такое сочетание откровенного вызова и страстной веры было для него характерно. Он всегда подносил трубу к губам и играл призыв к протесту, даже порой к протесту против самого себя. Он был в самом деле ходячим, говорящим примером мысли Йейтса о том, что поэзия рождается из внутреннего раздора. Это проявлялось во всем, что бы он ни делал, — от настойчивого стремления, рифмуя, превышать все лимиты скорости до неисправимо дерзкой дуэли с самой смертью (каждый раз, когда он оскаливался, чтобы откусить фильтр от очередной сигареты). Он горел не тем твердым драгоценным пламенем, которое Уолтер Патер считал идеалом, но иным — полыхающим, ревущим, изменчивым, непредсказуемым — и пышным, и страшным. Всякий раз, например, когда он произносил слово “тиран”, я радовался, что речь идет не обо мне.

Он всегда предпочитал схватку один на один. Он атаковал глупость с тем же рвением, что и тиранию (в конечном счете для него это было одно и то же), и он был так же смел в разговоре, как в текстах. И тексты — это то, что нам остается от него, и он будет жить за черными печатными строчками в ритме поэтических размеров и прозаических рассуждений, подобно пантере Рильке, вышагивающей за черными прутьями клетки с непреклонным постоянством, опережающим любые определения и выводы. И еще он будет жить в памяти друзей, но для них будет дополнительная прелесть и печаль в сохраненных этой памятью картинках. В моем случае это будет то, каким я его впервые увидел: молодой человек в красной шерстяной рубашке, разглядывающий аудиторию и других чтецов взглядом одновременно тревожным, как у существ, ютящихся на краю обрыва, и острым, как у ястреба.

/Перевод Л.Лосева/

Валентина Полухина. Спасительное присутствие

Валентина Полухина. Спасительное присутствие

Интервью с Шеймусом Хини

Интервью с Шеймусом Хини [105]

— Кто из русских поэтов оказал на вас значительное влияние?

— Думаю, что когда в семидесятые годы я наткнулся сначала на записки о Мандельштаме его вдовы. Надежды, а потом уже и непосредственно на его собственную прозу, я почувствовал его поэтику как мощное ускорение. То есть для моей собственной писательской деятельности характер и поэтическая практика Мандельштама — это самое глубокое.

— Понятно, что вы читали и других русских поэтов в переводах. В чем вы видите принципиальное различие между русской и ирландской поэзией?

— Не берусь обобщать. Мне кажется, что на английском поэт вроде Джерарда Мэнли Хопкинса [106]напоминает комбинацию фонетики и мысли, которая, как мне представляется, имеет место у Мандельштама и, я думаю, наверное, у Бродского. Читая стихотворение Бродского “Reveille”, с языком насыщенно многозначным, суггестивным, где смешаны мысль, звучание и языковая игра, я ассоциирую это из пишущих на английском с Хопкинсом, а из более современных поэтов, из Ирландии, например, с Полом Малдуном, или с женщиной по имени Мэб МакКвикиан, у которых работает чистая языковая изобретательность, джойсианская энергия. Джойс из всех ирландских писателей, мне кажется, должен быть ближе к этому... Я не знаю Мандельштама по-русски, но, скажем, его “Разговор о Данте” и другое эссе, о филологии, и как в его воображении связываются язык и гуманизм, — я думаю, что в этом есть что-то джойсовское. Ведь вся драма цивилизации скрыта в языке, весь исторический процесс материализуется в расширении языка, в языковых изобретениях.





— Отмечаете ли вы что-то от Беккета в стихах Бродского? Ведь он, как вы, наверное, знаете, обожал Беккета.

— Пожалуй, парадоксальное сочетание убежденности в абсолютной пустоте с радостью выдумщика свойственно им обоим. Слово “nil” — так Иосиф это переводил — просто исчезновение, состояние пустоты, и в то же время, как у Беккета, необходимый долг, схватка, как у Сезанна, только с пустотой. Сезанн бросал вызов тверди горы, на Беккета и Бродского надвигается пустота, но они продолжают писать свой холст.

— Вы не находите парадоксальным то, что Бродский двигался одновременно в противоположных направлениях: минималистская эстетика Беккета и риторическое богатство метафоры и кончетти английской метафизической поэтики XVII века, которые Бродский пытался пересадить на русскую почву? И то и другое обнаруживается в его стихах.

— Бродский несомненный “прибавитель”, а Беккет “отниматель”. Одно из последних и, я думаю, лучших его стихотворений для английского читателя — “Reveille”. Замечательное стихотворение. Оно показывает, что Бродский стал еще риторичнее в конце. Беккет под конец становится тотальным минималистом, а Иосиф сохраняет некую пышность. Взгляд на действительность и у Иосифа, и у Беккета абсолютно отчаянный, но стилистические средства совершенно разные. При всем при том, с другой стороны, молодой Беккет, Беккет-прозаик, был немножко сходен с Иосифом в том, что принципом создания прозы в “Малоне умирает” и в трилогии было извлечение максимального числа возможных вариантов из каждого высказывания. Я думаю, это в духе Иосифа.

— Усвоил ли он что-нибудь как поэт из ваших взглядов, отношений или технических приемов?

— Не думаю.

— Возможно, просто из-за невежества в области современной англоязычной поэзии у меня сложилось впечатление, что у вас больше общего с Бродским, чем с любым другим западным поэтом. У вас обоих есть тенденция установить планку невероятно высоко для себя и для читателя: вы оба отказываетесь ставить свою Музу на службу какой бы то ни было высокой цели, противостоите политическому давлению извне; вы оба любите Йейтса, Беккета и Мандельштама. Как я подозреваю, вы разделяете и некие метафизические, интеллектуальные и этические убеждения. То, что я сейчас сказала, вы опровергнете или поправите?

— Я просто не знаю ответа на этот вопрос. Во всяком случае, в художественных терминах. Самому мне сдается, что чувство родства, которое я испытываю по отношению к Бродскому, связано с моим восхищением перед ним. Поэзия — это одно дело, но если мы говорим о художественном влияния, я думаю, его нет вовсе. Но есть, как вы говорите, чувство необходимости сверить высоту взятого уровня, чувство спасительного присутствия человека столь стоического и тонкого, чувствительного и эрудированного. Знаете, есть всего два или три человека, изменивших мир, или изменявших, как Иосиф любил говорить, “точку отсчета” (Иосиф любил это выражение: “точка отсчета” — “plane of regard” — он, я полагаю, позаимствовал его у Фроста). Что Иосиф делал, так это поддерживал эту “точку отсчета” для себя и создавал возможность этой точки отсчета для других. У него можно было черпать мужество, чтобы придерживаться взятого уровня. Вот здесь и кроется некая связь между нами.

— Обсуждали ли вы, встречаясь, стихи друг друга?

— Мы читали друг другу стихи, но не обсуждали их. Дело сводилось к “хорошо-плохо” по поводу отдельных строчек тут и там, но обсуждений не было. Просто быстрый обмен мнениями и, можно сказать, проверка отдельных строк. Например, в стихотворении, которое я вчера читал, о путешествии в финском поезде... Кстати, вы там тоже были?

— Да, я была и на вашем чтении, и на чтении Иосифа. Как раз тогда Бродский пообещал, что напишет о вас эссе, чего он не успел сделать. Он жаловался на то, что завален издательскими просьбами, и я спросила его, получил ли он недавно мою. И он сказал: “Да, и это я сделаю с  удовольствием”. Все посмотрели на меня с любопытством, что это такое я попросила, что он согласился, да еще с удовольствием. И Иосиф сказал — “Валентина попросила меня написать вступление к стихам Шеймуса Хини, которые будут напечатаны в русских переводах в журнале “Звезда”. После чего он экспромтом прочитал перед аудиторией русских писателей и критиков, приглашенных в Хельсинки на конференцию по постмодернизму, лекцию о вашей поэтике. Увы, у меня не было при себе магнитофона.