Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 10 из 77



В этот день я встал рано, много ходил и ездил. Мы вместе обедали, завтракали, читали (она еще могла читать). И я был спокоен и счастлив. В 10 часов я простился с тетенькой (она все была, как всегда, и обещала прийти) и лег один спать. Я слышал, как она отворила дверь, дышала, раздевалась, сквозь сон… Я услыхал, что она выходит из‑за ширм и подходит к постели, открыл глаза… и увидал Соню, но не ту Соню, которую мы с тобой знали, ее, Соню — фарфоровую! Из того самого фарфора, о котором спорили твои родители. Знаешь ли ты эти фарфоровые куколки с открытыми холодными плечами, шеей и руками, сложенными спереди, но сделанными из одного куска с телом, с черными выкрашенными волосами, подделанными крупными волнами, и на которых черная краска стерлась на вершинах, и с выпуклыми фарфоровыми глазами, тоже выкрашенными черным на оконечностях слишком широко, и с складками рубашки крепкими и фарфоровыми из одного куска. Точно такая была Соня, я тронул ее за руку, — она была гладкая, приятна на ощупь, и холодная, фарфоровая. Я думал, что я сплю, встряхнулся, но она была все такая же и неподвижно стояла передо мной. Я сказал: ты фарфоровая? Она, не открывая рта (рот как был сложен уголками и вымазан ярким кармином, так и остался), отвечала: да, я фарфоровая. У меня пробежал по спине мороз, я поглядел на ее ноги: они тоже были фарфоровые и стояли (можешь себе представить мой ужас) на фарфоровой, из одного куска с нею дощечке, изображающей землю и выкрашенной зеленой краской в виде травы. Около ее левой ноги немного выше колена и сзади был фарфоровый столбик, выкрашенный коричневой краской и изображающий, должно быть, пень. И он был из одного куска с нею. Я понял, что без этого столбика она бы не могла держаться, и мне стало так грустно, как ты можешь себе вообразить, — ты, которая любила ее. Я все не верил себе, стал звать ее, она не могла двинуться без столбика с земли и раскачивалась только чуть — чуть совсем с землей, чтобы упасть ко мне. Я слышал, как донышко фарфоровое постукивало об пол, стал трогать ее, — вся гладкая, приятная и холодная фарфоровая, я попробовал поднять ее руку — нельзя. Я попробовал пропустить палец, хоть ноготь между ее локтем и боком — нельзя. Там была преграда из одной фарфоровой массы, которую делают у Ауэрбаха и из которой делают соусники. Все сделано только для наружного вида. Я стал рассматривать рубашку — снизу, сверху все было из одного куска с телом. Я ближе стал смотреть и заметил, что снизу один кусок складки рубашки отбит и видно коричневое. На макушке краска немного сошла, и белое стало. Краска с губ слезла в одном месте, и с плеча был отбит кусочек. Но все было так хорошо, натурально, что это была та же наша Соня. И рубашка, та, которую я знал, с кружевцом, и черный пучок волос сзади, но фарфоровый, и тонкие милые руки, и глаза большие, губы — все было похоже на фарфоровое. И ямочка на подбородке, и косточки перед плечами. Я был в ужасном положении, я не знал, что сказать, что делать, что подумать, а она бы и рада была помочь мне, но что могло сделать фарфоровое существо. Глаза полузакрытые, и ресницы, и брови — все было как живое издалека. Она не смотрела на меня, а через меня на свою постель, ей, видно, хотелось лечь, и она все раскачивалась. Я совсем потерялся, схватил ее и хотел перенести на постель. Пальцы мои не вдавились в ее холодное фарфоровое тело, и, что еще больше поразило меня, она сделалась легкою, как скляночка. И вдруг она как будто вся исчезла и сделалась маленькою, меньше моей ладони, и все точно такою же. Я схватил подушку, поставил ее на угол, ударил кулаком в другой угол и положил ее туда, потом я взял ее чепчик ночной, сложил его вчетверо и покрыл ее до головы. Она лежала там все точно такою же. Я потушил свечку и уложил у себя под бородой. Вдруг я услыхал ее голос из угла подушки: «Лёва, отчего я стала фарфоровая?» Я не знал, что ответить. Она опять сказала: «Это ничего, что я фарфоровая?» Я не хотел огорчать ее и сказал, что ничего. Я опять ощупал ее в темноте, — она была такая же холодная и фарфоровая. И брюшко у ней было такое же, как у живой, конусом кверху, немножко ненатуральное для фарфоровой куклы. Я испытал странное чувство. Мне вдруг стало приятно, что она такая, и я перестал удивляться, — мне все показалось натурально. Я ее вынимал, перекладывал из одной руки в другую, клал под голову. Ей все было хорошо. Мы уснули. Утром я встал и ушел, не оглядываясь на нее. Мне так было страшно за вчерашнее. Когда я пришел к завтраку, она была опять такая же, как всегда. Я не напоминал ей о вчерашнем, боясь огорчить ее и тетеньку. Я никому, кроме тебя, еще не сообщал об этом. Я думал, что все прошло, но во все эти дни, всякий раз, как мы остаемся одни, повторяется то же самое. Она вдруг делается маленькою и фарфоровою. Как при других, так все по — прежнему. Она не тщится этим и я тоже. Признаться откровенно, как ни странно это, я рад, и, несмотря на то, что она фарфоровая, мы очень счастливы.

Пишу же я тебе обо всем этом, милая Таня, только затем, чтобы ты приготовила родителей к этому известию и узнала бы через пап£ у медиков: что означает этот случай и не вредно ли это для будущего ребенка. Теперь мы одни, и она сидит у меня за галстуком, и я чувствую, как ее маленький острый носик врезывается мне в шею. Вчера она осталась одна. Я вошел в комнату, увидал, что Дора (собачка) затащила ее в угол, играет с ней и чуть не разбила ее. Я высек Дору и положил Соню в жилетный карман и унес в кабинет. Теперь, впрочем, я заказал, и нынче мне привезли из Тулы деревянную коробочку с застежкой, обитую снаружи сафьяном, а внутри малиновым бархатом с сделанным для нее местом, так что она ровно локтями, головой укладывается в него и не может уж разбиться. Сверху я еще прикрываю замшей.

Я писал это письмо, как вдруг случилось ужасное несчастье. Она стояла на столе, Н. П. толкнула, проходя, она упала и отбила ногу выше колена. Алексей говорит, что можно заклеить белилами с яичным белком. Не дают ли рецепта в Москве? Пришли пожалуйста».

Рукою С. А. Толстой: «21 марта 1863 г. Что ты, Танька, приуныла?.. — Совсем мне не пишешь, а я так люблю получать твои письма, и Лёвочке ответа ещё нет на его сумасбродное послание. Я в нем ровно ничего не поняла».



Соня по — своему подытожила их десятимесячную совместную жизнь, продемонстрировав, что она вовсе не «фарфоровая кукла», лишенная чувств. «Все свершилось, я родила, перестрадала, встала и снова вхожу в жизнь медленно, со страхом, с тревогой постоянной о ребенке, о муже в особенности. Что‑то во мне надломилось, что‑то есть, что, я чувствую, будет у меня постоянно болеть; кажется, это боязнь неисполнения долга в отношении к своей семье. Я ужасно стала робеть перед мужем, точно я в чем‑то очень виновата перед ним. Мне кажется, что я ему в тягость, что я для него глупа (старая моя песнь), что я даже пошла. Я стала неестественна, потому что боюсь пошлой любви матки к детищу и боюсь своей какой‑то неестественно сильной любви к мужу. Все это я стараюсь скрывать из ложного, глупого чувства стыда. Утешаюсь иногда, что, говорят, это достоинство — любить детей и мужа. Боюсь, что на этом остановлюсь — хочется немного хоть обрадоваться, я так плоха опять‑таки для мужа и ребенка. Что за сильное чувство матери, а как мне кажется не странно, а естественно, что я мать. Лёвочкин ребенок — оттого и люблю его. Нравственное состояние Лёвы меня мучает. Богатство мысли, чувство, и все пропадает. А как я чувствую его все совершенство, и Бог знает, что бы дала, чтобы он с этой стороны был счастлив».

Соня почти упала духом. Машинально она искала у мужа поддержки, подобно тому как ее ребенок искал материнскую грудь. «Боль гнет в три погибели. Лёва убийственный. Хозяйство вести не может, не на то, брат, создан. Немного он мечется. Ему мало всего, что есть; я знаю, что ему нужно; того я ему не дам. Ничто не мило. Как собака, я привыкла к его ласкам — он охладел. Все утешает, что такие дни находят. Но это очень часто». Она призывала себя к терпению.

Теперь муж стал для нее словно «фарфоровый». Между тем время все расставило по своим местам. Муж видел в своей жене не какой‑то мнимый, воображаемый образ, а вполне реальный, со всеми плюсами и минусами. Ему не нравилось, как Соня играет в «графиню», которой «девка» расчесывает «волосики». Ему нравилось все только Сонино, присущее исключительно ей: робкая улыбка, негромкий смех, полудетское целование пальцев его рук, проницательный взгляд и, главное, ее спокойная основательность, ее умение понимать. Возможно, в этом сказывалось и ее теперешнее соприкосновение с гением, превращавшее все вокруг в совсем необычную повседневность. Каждый месяц совместно прожитой с ним жизни можно было смело приравнять к году. Это обстоятельство, а также свойственная Соне взрослость позволяли ей предвосхитить нежелательные последствия многих поступков мужа. Так, однажды, накануне их ситцевой свадьбы, Толстой преподнес жене своеобразный «подарок», объявив о своем внезапном намерении идти на войну. Соня усмотрела в этом поступке желание покрасоваться, погарцевать, вспомнить молодечество. Ей казалось, что муж устал от семейной жизни и хочет «весело скакать на лошади, любоваться, как красива война, и слушать, как летают пули». Возможно, Соня в этот момент забыла его «Севастопольские рассказы», в которых автор поведал «не о правильном, красивом и блестящем строе с музыкой и барабанным боем, с развевающимися знаменами и гарцующими генералами», а о «настоящем ее выражении», которое «в крови, в страданиях, в смерти». Казалось бы, совсем недавно тесть урезонивал своего зятя, грозно требовав от Сони и Льва «с ума не сходить», иначе он сам объявится в Ясной Поляне и наведет там порядок. Андрей Евстафьевич требовал, чтобы оба прекратили дурить, успокоились и не делали из мухи слона. А своему зятю посоветовал не преобразовывать свою натуру в «мужичью». Он также просил его написать повесть о том, как муж мучил свою больную жену, не могущую кормить ребенка, и как бабы, прочитав все это, забросали бы его камнями. Тем не менее никакие уговоры не помогали, и Толстой вел себя в прежнем духе, намереваясь идти на войну. Это было больше похоже на странную взбалмошность не умудренного мужа, а кичливого юнца, капризно настаивавшего на своем. Соня категорически отказывалась верить в любовь мужа к Отечеству, так же как и в «enthousiasme» в 35 лет! «Нынче женился, — рассуждала она, — понравилось, родил детей, завтра захотелось на войну, и бросил. Надо теперь желать смерти ребенка, потому что я его не переживу». К счастью, война не началась, вместе с этим и улетучились плохие мысли и чувства Сони. Вскоре Лёвочка сделал очередное признание: «Я ею счастлив, но я собой не доволен страшно… Выбор давно сделан. Литература — искусство, педагогика и семья». Соне нравились подобные мысли мужа. Только она поменяла бы эти слова местами, поставив семью на первое место.