Страница 144 из 158
Фиеста завершилась плохо, Ордоньес снова был ранен, Хемингуэй ссорился с женой. Та сломала палец — она в этом отношении была весьма похожа на мужа, — он заявил, что она притворяется, чем вызвал возмущение Сэвирса. Валери о Мэри: «Она была независима; я не думаю, что она когда-либо говорила ему, что он не так одет. Она принимала его таким, каким он был. Он тоже не хотел, чтобы женщина постоянно крутилась возле него. Мэри обладала очень сильным характером. Он часто был угнетен и не мог писать. Когда вы живете с таким человеком, нужно жертвовать собой, вы не можете быть счастливым; для Мэри это было слишком трудно». «Мэри любила светскую жизнь. Эрнест не заботился о светскости, он не был снобом. А Мэри любила быть около знаменитостей. Они были абсолютно разные». Джон Хемингуэй тоже говорил, что снобизм Мэри и ее жадность к светским развлечениям сделали последние годы его отца тяжелыми. Но самой Мэри ситуация виделась иначе: «опасное лето» 1959 года она назвала «беспрерывным цирком», с горечью добавив, что ей в этом цирке роли не отводилось: она стала «неслышимой и невидимой».
Во время очередной передышки в «Консуле» к группе присоединился генерал Лэнхем. Корриду он не любил, а толпа бездельников, осыпавших Хемингуэя лестью и дравшихся за его внимание, по мнению генерала, не шла на пользу его фронтовому другу. Ему не понравился и сам Хемингуэй: он «пытался молодиться», «назойливо сквернословил», публично оскорблял жену, жаловался, что она «прокутила его деньги», постоянно был «на взводе» и затевал ссоры по пустякам. Лэнхем и Сэвирс описывают случай в ресторане 20 июля: танцевали, Лэнхем, проходя мимо Хемингуэя, казавшегося одиноким, положил ему руку на плечо и задел голову — тот «дернулся как от удара и закричал, что никто не смеет к нему прикасаться». Лэнхем пошел прочь, Хемингуэй догнал его, плакал, сказал, что стесняется редеющих волос, пойдет в парикмахерскую и наголо обреется, генерал «чувствовал ужасную жалость, но простить не смог».
Юбилей Хемингуэя — 60 лет (а заодно и день рождения Кармен Ордоньес) — отмечали в «Консуле». Мэри организовала праздник: танцоры фламенко, тир, оркестр, шампанское из Парижа, 34 гостя, среди которых затесался индийский раджа; из старых знакомых приехал разведчик Дэвид Брюс с женой. Вечер прошел весело, но муж вновь упрекал жену за то, что она «тратит его деньги на бесполезные развлечения». Его физическое состояние ухудшилось, диету он забросил, в алкоголе себя не ограничивал, печень и почки отказывали, Сэвирс пытался лечить его, но он отказывался выполнять предписания. Снова бои быков: в Валенсии ранены Домингин и Ордоньес, в Малаге — первый, в Бильбао — второй. В «Опасном лете» увечья описаны в мельчайших подробностях: всякий раз они были ужасны, но почему-то через пять — семь дней матадоры оказывались на ногах и продолжали выступления. В конце концов победителем вышел Ордоньес. Никто, кроме быков, не умер, лето было опасным только для Хемингуэя, который провел его, не сообразуясь с состоянием здоровья и почти не работая. Впрочем, то было его право.
А как же «толстозадый» Франко? 1 апреля 1959 года неподалеку от Мадрида диктатор открыл мемориал, где были захоронены сражавшиеся по обе стороны и написано, что они погибли «за Бога и Испанию». Видимо, Хемингуэй с этим согласился. Вот единственные упоминания о гражданской войне во второй части «Опасного лета»: «В этой части Испании люди, понимавшие, что такое настоящие быки и настоящий бой быков, были истреблены в гражданскую войну — и на той, и на другой стороне». «Красные не ходят на бой быков, это противоречит их учению». Колокол свое отзвонил… Косвенно связан с политикой был забавный эпизод: в сентябре состоялся визит Хрущева в США, предполагалось, что Эйзенхауэр вскоре нанесет ответный визит в Москву. Пошли слухи о том, что Хемингуэй может его сопровождать, как Шолохов — Хрущева. 10 сентября корреспондент «Нью-Йорк таймс» писал, что на вопрос, поедет ли Папа в СССР, тот ответил: «Зачем мне ехать в Россию, если коррида в Испании? Вот если они пригласят Ордоньеса — тогда я могу поехать». По словам Генриха Боровика, Хемингуэй потом очень извинялся перед русскими и объяснял, что это была шутка. Понятно, что шутка; а все-таки в Россию, несмотря на регулярные уверения в любви, он так за всю жизнь и не собрался.
Осенью, когда бои закончились, гости Дэвисов стали разъезжаться. 16 октября, после очередной ссоры, Мэри улетела домой, чтобы привести в порядок «Ла Вихию» и дом в Кетчуме для приема Ордоньесов, которых пригласил ее муж. Завершив работы, она написала мужу, назвав его поведение «бездумным», придирки к ней «оскорбительными», и сообщила, что поселится в Нью-Йорке одна и «наконец-то отдохнет». Муж телеграфировал из Парижа накануне отъезда: «Прости, не могу согласиться ни с одним пунктом письма. Но уважаю твое мнение, хотя абсолютно с ним не согласен. Рад хорошим вестям с Кубы, прости, что доставил много забот и хлопот. Люблю по-прежнему…»
Хемингуэй в сопровождении Ордоньесов прибыл в Нью-Йорк пароходом 1 ноября (в Париже простудился, не выходил из каюты, жаловался, что «голова отказывается работать»); встречал его Хотчнер, который уехал еще раньше Мэри и нанял для нее квартиру по адресу 62-я Ист-стрит, 1, с видом на Центральный парк. Отвез туда Хемингуэя — тот назвал квартиру «безопасной», Хотчнер и Мэри были в ужасе, увидев в этом признак мании преследования. Но в остальном Папа рассуждал ясно. 3 ноября отдал Скрибнеру для ознакомления рукописи «Праздника». Опять семейный конфликт: он хотел показать Ордоньесам Гавану и Ки-Уэст, потом ехать в Кетчум, жена требовала, чтобы ее оставили спокойно жить в Нью-Йорке. В конце концов супруги вместе с Ордоньесами, не заезжая на Кубу, прибыли в Кетчум, но сразу после приезда гости, к облегчению Мэри, исчезли (возникли проблемы у сестры Антонио) и она осталась с мужем наедине, если не считать тотчас примчавшегося Роберто Эрреры. Был еще доктор Сэвирс, но его присутствие действовало на Хемингуэя благотворно: ел и пил меньше, следовал режиму, вскоре смог нормально гулять и охотиться. Однако душевное состояние улучшилось незначительно: остались страхи, раздражительность. 27 ноября Мэри упала и раздробила о ружье локоть, раненую отвезли в больницу, лишь во второй половине декабря она вернулась в новый дом; по ее воспоминаниям, муж за нею ухаживал, но был раздражен, словно она покалечилась нарочно. Сам он к декабрю опять стал совсем плох: повысилось давление, возобновились приступы бессонницы.
В середине января 1960 года супруги вернулись в Гавану. Вскоре Валери Денби-Смит получила письмо, где Хемингуэй говорил, что не может без нее обходиться, угрожал самоубийством; Мэри никто не спрашивал, Валери приехала и, сменив Хуаниту, стала секретарем. «Был реальный контраст между Испанией и Кубой, совсем другой образ жизни. Эрнест писал каждый день… он пытался писать и в Испании, но там все было очень беспокойно. А тут очень мирно. Тут он не напивался, не буйствовал, не было вспышек. <…> На Кубе всё было очень регламентировано. Каждый вечер ужинали гости, но все они были ожидаемы. Ворота были заперты, и посторонних не пускали. Поэтому мы жили очень спокойно». Валери назвала немногочисленных гостей, посещавших усадьбу: братья Эррера, доктор Карлос Коли, посол Бонсалл и Ли Сэмюэлс, американский библиограф Хемингуэя. Пили, по ее словам, мало, в барах хозяин почти не бывал, ежедневно плавал в бассейне, по средам и субботам на несколько часов выходил на яхте с Фуэнтесом, по воскресеньям посещал петушиные бои и был очень доволен жизнью.
У тех, кто знал Хемингуэя дольше и видел его здоровым, сложилось другое впечатление. Вильяреаль: «Папа был очень болен и слаб… Мисс Мэри сказала: „Папа хочет жить как молодой человек. Но что на самом деле нужно Папе, так это долгая, долгая жизнь в Финке с нами“». Роберто Эррера: «Папа никогда раньше так не страдал… Хотел плакать, но не мог… Папа вспоминал Гомера, Эсхила, Гёте, Гюго, Толстого… Все требовал ответить ему на вопрос, как они ухитрились от молодости безболезненно перейти к старости?» Возможно, Эррера что-то напутал: никто не может безболезненно перейти к старости прямиком от молодости, для того, чтобы сделать переход терпимым, необходимо миновать зрелость, и вряд ли Хемингуэй этого не понимал: он назвал Фицджеральда человеком, который «из молодости перепрыгнул в старость, минуя зрелость», и это был отнюдь не комплимент. Но, кажется, у него самого зрелости — не в творческом, а в житейском отношении — тоже не было.