Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 106 из 113

Станислаус ничего не ответил. Его трясло. Что это, страх или опять та лихорадка, что напала на него впервые в Польше, в глиняном карьере? Казалось, нервы его обнажились, словно он лишился кожи. Он пугался любого дуновения ветра. Он был как трава-трясунка у дороги. Итак, люди убивают друг друга, словно им нечего делать в этом мире. А может, им и впрямь нечего делать? Тогда зачем они появились на земле? Мир и это светлое южное утро казался Станислаусу еще менее прозрачным, чем обычно.

Им выслали команду железнодорожных строителей и подъемный кран и пригнали пустой состав для батальона. Они перегрузили свой багаж и лошадей. Им пришлось по многу раз бегать туда и назад, так как у них было много раненых, тоже ставших багажом, и это не считая убитых!

— Говнюки прусские, — вопил ротмистр, — вы что, на жалость бьете?

Но его ругань не излечивала раненых и не воскрешала мертвых.

Двух вагонов оказалось мало для всех убитых. «8 лошадей или 48 человек» значилось на товарных вагонах. О количестве трупов надпись ничего не сообщала.

Офицеры не смели смотреть в глаза друг другу. Они бегали вокруг, изображая деловую суету, до самого отхода поезда. В этом запасном поезде не было вагонов второго класса с мягкими сиденьями. Чтобы не сидеть своими офицерскими задницами на голых досках товарного вагона и не собирать с полу вшей, они велели принести для них из вагона с боеприпасами снарядные ящики. С ними ехал и труп одного обер-лейтенанта. Его нельзя было положить вместе с рядовыми трупами в те два вагона. Офицерский труп был прикрыт белой скатертью из столового вагона в разбитом поезде.

Станислаус сидел позади своей обожженной лошади в самом темном углу вагона. Он то и дело прикладывал холодные тряпки к ожогам животного. Ему хотелось побыть одному. Когда у себя на родине он скитался из пекарни в пекарню, он больше бывал один, чем ему хотелось бы. Никто им не интересовался. С тех пор как он пошел добровольцем в армию, все его житье-бытье было накрепко, всеми нитями, связано с другими солдатами. За каждым собственным решением стояла смерть.

В сторонке храпел Вейсблатт. Да, после столь утомительной ночи поэт храпел как заправский солдат. Он спал, полуоткрыв рот, прищелкивая языком, когда вагон встряхивало. Лицо его было не глупее и не умнее, не примитивнее и не одареннее, чем лица всех других спящих. Но с судьбой Вейсблатта Станислаус связал и свою судьбу. Он сам себя призвал на защиту и охрану этой поэтической души. Неужто он обманулся?

В офицерском вагоне то и дело возникали ссоры. Может, дело было в том, что они сидели на боеприпасах? Во всяком случае, тут уже и речи не было о спокойном и чинном совещании штаба. Почти все господа были настроены против баварского пивовара-ротмистра. Беетц утверждал, что прошлой ночью численность противника не превышала десяти человек. Что в поезд сверху было брошено несколько пивных бутылок с карбидом и бензином. Это ж были те бомбы и адские машины, о которых тут распространяются некоторые господа, — молодцы, ничего не скажешь! Беетц якобы видел серую карбидную пыль. Остальные господа ее не заметили. К тому же Беетц утверждал, что путь был разрушен не взрывом, а кирками и лопатами. Обычная крестьянская работа. Десяток поганых, вшивых крестьян-сербов сбил с толку и обезглавил целый батальон.

В таком случае где же прошлой ночью был ротмистр Беетц со своей ясной головой, спросил в свою очередь командир батальона. Беетц за словом в карман не полез. Его ясная голова всю ночь занята была тем, чтобы хоть как-то прекратить пальбу, которой батальон сам себя уничтожал, рота против роты — этим все сказано. После приказа командира батальона рассыпаться по обе стороны полотна он свою главнейшую задачу видел в том, чтобы предотвратить самое худшее. Это уж было прямое оскорбление для командира батальона.

— Я с трудом могу себе представить, чтобы сей подвиг потянул на Железный крест первой степени, — язвительно заметил командир батальона.

Ротмистр Беетц разразился руганью как у себя дома, когда замечал плохо просолодованный ячмень.

— И все-таки это был карбид! Чтоб мне сдохнуть, если это был не карбид. Неразбериха вышла, и черт меня побери, если мы не перестреляли и не обосрали друг друга!

Господа офицеры отодвинулись от этого сквернослова. Нельзя же так забываться. Тут уж речь идет о чести всего штаба батальона.

Рапорт для штаба полка был написан без участия ротмистра Беетца и без учета его мнения о ночном происшествии: «Нападение бандитской группы, численностью от ста до двухсот человек, снабженных стрелковым оружием всех видов, вплоть до гранатометов, а также самодельными ручными гранатами и взрывчаткой…». Когда уже готовый рапорт зачитывался вслух, ротмистр Беетц, сверкая стеклами пенсне, сидел на снарядном ящике в углу вагона, курил свою короткую баварскую трубку с фарфоровой головкой, дымя как небольшой паровоз, и бормотал:

— Десяток, десяток бандитов, не больше, чтоб меня черти съели!

Наверное, он был прав, поскольку его слова задевали господ офицеров.

Среди солдатских трупов во втором вагоне для покойников лежал и труп бывшего фельдфебеля интендантской службы Маршнера, находившегося ко времени своей смерти на положении больного, последние свои дни он провел, непрерывно сматывая шерсть в клубки, чтобы выведать маленькую тайну батальонного врача. Может, он и впрямь в один прекрасный день появился бы у себя в деревне офицером и увидел бы черную зависть на лице своего соперника богатого крестьянина Диена, но кому дано уследить за уловками судьбы? Его пристрелили из ямы, в которой он хотел укрыться и от страха и предосторожности ради швырнул туда гранату. В последние минуты его жизни оказалось, что его представления о мире и логической последовательности всех событий в этом мире были неправильны. Когда он услыхал свой предсмертный крик, то крик этот превратился в крик юной девушки. Это был задавленный крик, так как рот у девушки был забит сеном.

Война тоже сменила свои цели. Она выползла из Германии, чтобы досыта нажраться жизненным пространством и взорвать тесные немецкие границы. А сейчас она шаг за шагом отступала, выплевывая полупереваренное жизненное пространство. А что же теперь? Дело обстояло так: война отходит назад, чтобы собрать свежие силы для нового броска. Бросок этот будет в Россию, за Урал. Нельзя не признать, в этом что-то есть. План был готов. Фюрер-освободитель и провидение подписали его, правда, Провидение, кажется, было не в духе.

27

Станислаус прощается со своей лошадью, и его заносит на благодатные острова Одиссея.

Остатки батальона разместились в греческом городе. Ждали пополнения, пили греческое вино, отдающее смолой, играли в карты на драхмы и запаивали жестяные канистры. Канистры были наполнены маслинами. Маслины отсылались в Германию. Может, немецкие дети бросят кубики сала и станут есть маслины? Но сала уже не было, теперь им придется привыкать к маслинам, пище инородцев.

Прибыло пополнение. Смуглые, запуганные солдаты. Никто их не понимал. Разве они не из Германии? Из Великой Германии. Это были фольксдойче из Боснии. Их называли добровольными помощниками. А смахивали они на помощников по принуждению.

Личный состав батальона был укомплектован. Теперь все опять было в полном порядке. Недобровольным помощникам препоручили лошадей. Ни одного немецкого солдата в конюхах! Зачем же тогда нужны вспомогательные народы? Немецкий солдат сражается с оружием в руках!

Станислаусу пришлось отдать свою лошадь. А это вам не штаны поношенные в каптерке скинуть. Эту лошадь он с первого дня в Карелии обихаживал, чистил, гладил, выводил и навьючивал во время учений. Он поил эту низкую рыжую лошадь, весной приносил пучки первой колючей травы и лечил ожоги. Он чувствовал ладонями ее мягкую морду и даже ощущал родство с этой божьей тварью, которая должна служить властолюбивым людям. А у него теперь ничего больше не было и не о ком было заботиться.