Страница 61 из 102
Мы с ней встретились глазами, и она, даром что не знала языка, легко мне показала, что имеет в виду. Одну ручку — ноготки вызолочены — положила на грудь, второй меня поманила. Легонечко…
Понимаете, дамы и господа, она мне показалась совершенно безопасной! Никаких таких ухмылок и ухваток, никакой изнанки. Настоящая языческая шлюха, покладистая до невозможности и многообещающая до невозможности. Честно говоря, в тот момент мне даже в голову не пришло подумать, откуда она взялась посреди лагеря.
Я хотел тихонько встать, чтобы к ней подойти, но стал подниматься и толкнул святую книгу. Доминик дернулся, проснулся, взглянул на меня, потом — на нее, и снова на меня — но глаза у него уже были по золотому червонцу. Дикие.
Он даже не крикнул — он выдохнул почти без звука:
— Антоний, не шевелись! — и вцепился в свое Око.
Я не на девку, а на Доминика смотрел в этот момент — и только увидел, как Око полыхнуло у него между пальцами и засияло, будто он каким-то чудом схватил огонь свечи, и этот огонь у него в кулаке все еще горит. Я успел сообразить, что это чудо Господь явил — и только тогда снова посмотрел на девицу.
Не знаю, как описать. Такое чувство, будто из меня все вытащили и набили теплой влажной ватой, и по этой вате от макушки до пят прошла горячая волна. И не вздохнуть.
Впервые в жизни у меня случился приступ настоящего ужаса, и ужас оказался не холодным, как обычно говорится, а горячим.
Это была мертвая девица, вот что! И не просто мертвая, а сгоревшая.
От нее остались только кости и обугленная дрянь вместо мяса, какие-то спекшиеся черно-красные ошметки. Из горелого торчали кости, белели на черном. Может, это тело и было соблазнительным при жизни, но сейчас оно выглядело кошмарно. А голова…
Черный череп. Совсем никакого лица, только обугленные кости, зубы белеют и две дыры на месте глаз. А в этих дырах светится красно-оранжевое, будто у нее мозги спеклись и тлеют, как непрогоревшая головня. Но она смотрела на меня этими слепыми огнями, вот что! Она смотрела на меня!
А я смотрел, как она открыла рот с таким сухим скрипом, как уголь трется об уголь, высунула оттуда длинное и черное и стала облизывать губы. Похрустывая. Я смотрел и шевельнуться не мог, как, знаете, куропатка иногда замирает, когда ее охотничий пес уже нанюхал и сделал стойку.
И вдруг я услышал, как Доминик говорит:
— Бедная душа, скажи, прав ли я? Жажда ли отмщения тебя привела? Или жажда слез над твоей могилой?
Она повернула свой череп к нему, проскрипела что-то совершенно невнятное — и запахло горелым мясом, невыносимо, как в том городишке. Тогда Доминик медленно встал с колен, загородил меня спиной и заговорил нараспев:
— Дей-а та аманейе ла-тиа Мистаенешь-Уну! Бедная душа, ты ошиблась миром! Вернись за Великую Серую Реку, за тебя отомстят живые, тебя оплачут живые! — а дальше снова какую-то языческую тарабарщину. И потом: — Светом Взора Божьего заклинаю тебя, умоляю: возвращайся в долину смертной тени, бедная душа!
Обгоревший труп чуточку попятился — а Доминик сделал шаг вперед. Око в его руке так светилось, что я видел мертвую во всех подробностях, как днем, а на ткани шатра каждую ниточку легко было различить. У меня как будто отлегло немного, я смог дышать, потому что видел, что труп к Доминику не подходит и на Свет Взора Божьего соваться не торопится. Но только я вздохнул, как вдруг услышал шорох сзади.
Обернулся — и увидел тлеющие дыры в обгорелом черепе! У меня за постелью, на ковре, на коленях, стоял еще один труп и тянул ко мне свои руки — белые кости в черном обугленном мясе, а из-за полога лезли еще и еще. Я схватил саблю и ремень с пистолетами, вскочил на ноги, прямо на ложе, и увидел, что мертвец стоит не на коленях, а на обугленных обрубках костей, и из-под полога ползут руки, оторвавшиеся от тела, черно-красные, и еще какая-то маленькая спекшаяся скрипящая тварь — может, сгоревший младенец!
Я уже хотел стрелять в ближайший труп, но Доминик схватил меня сзади за локоть:
— Не смей! — рявкнул. — Не вздумай, принц! — и вскочил на ложе ко мне, прямо в башмаках, весь в этом сиянии Божьего Взора, как святой на старинной миниатюре.
Я на один крохотный миг увидел Доминиково лицо — злое, но в мокрых полосках от слез. В следующий момент он обхватил меня левой рукой за плечо, вцепился в мою рубаху у ворота, в правой руке все тискал светящееся Око, а встал так, будто хотел загородить меня от мертвых.
А мертвяки тянули руки к постели, но, похоже, Чистый Свет их приостановил, потому что прикасаться они не прикасались. Я всем телом почувствовал, что Доминик — мой щит, может, единственный, кто по-настоящему может что-то сделать с этой дрянью. И я инстинктивно притянул его к себе.
Он был живой, вот что. И он был настоящий — в мире, где ничего настоящего больше не было. Честное слово, во всем мире все пропало; остались только пятачок света вокруг, обгорелые мертвецы и плечо Доминика. И время почти не шло. Мне казалось, что мертвых уже жутко много и становится все больше. Они шуршали, скрипели своими сгоревшими телами, как какие-то громадные насекомые, типа саранчи, тянулись, жгли меня слепыми глазищами, толпа мертвецов, которой конца и края не было — а Доминик то плел какие-то заклинания на здешнем бредовом языке, то молился, истово, просто душу выворачивал, то начинал уговаривать нежить:
— Бедные души, — говорил, всхлипывал, но говорил очень четко, — на ваши могилы не пролились слезы — возьмите мои! Да будет светел ваш путь, да примут вас за рекой добрые предки! Бедные души, ради Света Взора Божьего, откажитесь от мести, живые за вас отомстят! Господи, Отец Сущего, обрати на детей своих, живых и умерших, взор свой!
А круг все сужался, сужался — и время совсем остановилось. И я думал, что сейчас сойду с ума от этого запаха и от этих слепых голодных огней. Мне ужасно хотелось рубануть саблей по рукам, которые всего-то на четверть до меня не дотягивались, но я как-то чувствовал, что тут все и кончится — то чудо, которое их держит, сразу же прекратится, а они кинутся на нас. Ужасно глупо и нестерпимо жутко было стоять вот так и ждать непонятно чего.
В конце концов, спина затекла и ноги онемели, и мне уже начало казаться, что моя истоптанная постель — это такой невозможный островок в целом море черного сгоревшего мяса; вокруг все черепа, черепа, мне казалось, что я сам горю от их слепых глаз, и больно это до невозможности… грешники в преисподней такое чувствуют, наверное… или это тоже была нелепая фантазия, потому что боль чувствовалась, словно во сне — ненастоящая, но по-настоящему мучительная, как тоска.
Доминик меня отпустил — сразу стало холодно в том месте, откуда он убрал руку. Явственно холодно, будто на этом месте тут же мишень нарисовали. Я сказал:
— Ты что?
Он стряхнул вверх левый рукав балахона — рывком, не выпуская Око из правого кулака. И голое запястье протянул ко мне. Сказал:
— У тебя в руке сабля? Режь!
А мертвые замерли и уставились — так жадно, что я всем нутром почувствовал этот их ужасный голод.
— Как? — говорю. — Как же резать? Ты что!
Доминик на меня взглянул бешеными заплаканными глазами:
— Как? До крови! Как хочешь — но до крови! — и мертвецам пообещал, с какой-то исступленной страстью: — Вас бросили в землю, не утолив голода и жажды? Я вас напою, бедные души!
Мертвецы так ждали, что я ошалел от их ожидания и полоснул Доминика по руке, вскользь, вдоль — но лезвие было отменно заточено.
Кровь выступила тут же и полилась тяжелыми каплями. Доминик протянул руку вперед и позвал:
— Пейте и возвращайтесь. Да будет легок ваш путь! Да примут вас приветливо! Упокойтесь с миром — живые вас оплачут, живые за вас отомстят!
Я не помню, что было дальше. Все окуталось чем-то серым, густым — туманом или дымом — я почувствовал, что падаю, и падал ужасно долго, целую вечность.
А очнулся от… прах побери, больше от звука затрещины, чем от боли, хотя щека изрядно-таки горела.