Страница 46 из 102
Господь зрит, не вмешиваясь — и Всезрящее Око его не источает горьких слез над разбитыми судьбами и сломанными жизнями творений его?! Я измучил себя, пытаясь вместить эту мысль — но не вместил.
К вечеру жажда от жары, пыли и запаха дыма стала нестерпимой. Я молитвою боролся с гордыней, мешавшей мне обратиться к стражникам с просьбой о глотке воды — но к гордыне присоединился и разум, говорящий, что эти люди, нечестивые и жестокие, поносящие меня за то, что охрана моей особы отрывает их от приятных занятий вроде разбоя и убийства, лишь позабавятся моей нуждой, а воды не принесут. Говорил же один из них, ражий мужичина, заросший шерстью по глаза: "Этот монах продал душу Тем Самым и знает чернокнижие. Недаром же он понимает безбожный лепет язычников" — а второй, бритый, косоротый, отвечал: "Его высочество поглядят, не поманил ли этот отступник своими голубями нечистую силу — и, коли поманил, сожгут поганца на соломенном костре, не глядя на его балахон, подпоясанный вервием". Они оба забыли, что я — писец Иерарха… да, признаться, я и сам начал забывать это.
Когда спустились сумерки, я задремал, точнее, начал проваливаться в мутное забытье, в гулкое пространство снов, где вопли перебиваемы были молитвами, а колокола звенели в моей голове, вызывая темно-багровые волны боли. Сон был весьма тяжел и бредов, но его приход все равно радовал меня — и я старался не шевелиться, дабы не спугнуть его благодетельного полубеспамятства. Ведь даже дурной сон — лишь сон, и он добрее дурной действительности.
Сон уже становился глубок — я все бродил по каким-то мрачным закоулкам, скользя в крови, обильно заливающей раненую землю, всею душой надеясь выйти на свет — но сонные видения прервала резкая боль в боку. Я открыл глаза и увидел солдата, стоящего надо мною со свечой; рассудив, что он пнул меня в бок сапогом, я поспешил сесть — не особенно, впрочем, надеясь избежать новых унижений и мерзостей.
— Монах, — сказал солдат с гнусной ухмылкою, — иди за мною, его высочество звали тебя.
Мои охранники загоготали злорадно; я вышел из кладовки, стараясь не хвататься за стены и держаться на ногах поувереннее. Не сомневаясь, что принц приказал расправиться со мною, я читал про себя отходную. Не могу сказать, чувствовал ли страх, или только тупую усталость, отчаяние и злобу, тлеющую в душе, подобно угольям.
На улице сделалось свежее и стояла такая густая темень, какой никогда не бывает летом у нас на севере. Меня и моего конвоира сопровождал молодой солдат с факелом; за рваным кругом света, бросаемым факельным пламенем, мрак стоял стеною — и только странные зеленоватые огонечки, словно болотные блуждающие огни, реяли вокруг, как напоминание о неприкаянных душах.
— Что это? — спросил я бессознательно.
— Светящиеся букашки, — хмыкнул конвоир. — Иди быстрее.
Богатый дом, где, как видно, остановился принц со свитой, окружал обширный сад; окна ярко светились сквозь переплетения веток. Огненные букашки летали между дерев, чертя черный воздух своими зеленоватыми пламенами. Пахло розами, горелым и падалью.
Конвоир втолкнул меня в сени дома, не входя сам. Там другие солдаты схватили меня за руки и так дотащили до покоя, из двери которого падал свет многих свечей, слышались голоса и отчего-то нестерпимо тянуло мертвечиною.
Бенедикт, чья пропитая физиономия вся обвисла и посерела, выскочил мне навстречу со словами "Во имя Господа!", будто хотел показать, что считает меня братом-таки, хоть и другого круга.
— Под Взором Господним, — отвечал я, скорее, машинально, нежели благочестиво, удивленный без меры. С чего бы ему приветствовать названного отступника? Не он ли первый кричал еще на корабле, что я забыл смирение и стыд, погрязнув в отвратительных и неназываемых грехах?
— Войди сюда, — сказал Бенедикт. Я вдруг заметил, что он чувствует сильный страх, и удивился еще больше, но вошел в покои принца.
Моим глазам предстало дикое зрелище.
Антоний сидел на сундуке, поджав ноги, с выражением раздражения и злобы — но детского раздражения и детской злобы, я бы сказал. К ним примешивалась беспомощность — что вовсе не было похоже на обыденное выражение принца. Свита Антония жалась к стенам; солдаты остановились на пороге.
Напротив принца, вперяясь в него глазами, стоял труп. Мертвый раздулся и почернел, но я узнал по слишком коротким русым волосам и по камзолу континентального покроя, испачканным землею и пеплом, барона Жерара, который иногда казался мне меньшим мерзавцем, чем прочие приближенные Антония. Воздаяние — не от мира сего, вдруг вспомнил я, и стыд окатил меня жаром с ног до головы.
Стыд — и жалость. Воздаяние показалось мне настолько чудовищным, что я тут же простил Жерара в душе своей. Лишение могильного покоя жесточе, чем адские муки, подумал я. Ему?! Почему же — именно ему? Есть ужасные злодеяния, о которых я не знаю?
— Монах! — окрикнул Антоний. — Хватит глазеть! Убери его отсюда!
Надо признать, он хорошо держал себя в руках. Я услыхал в голосе его и в словах обычную безаппеляционную уверенность, что все исполнится по его желанию сим же мигом — но глаза выдали спрятанный в душу ужас.
— Ты не командуешь над выходцами с того света, — отвечал я резко. Мы как-то сравнялись; мне стал безразличен его мирской титул — а Антоний, похоже, даже не заметил этого.
— Ты-то что можешь?! — сказал он насмешливо.
— Замолчи и не мешай, — сказал я.
Впервые он, кажется, услышал мои слова, уставился на меня потрясенно, но замолчал. Бенедикт ткнул меня в спину, что я понял, как предостережение — надлежит, мол, разговаривать с принцем более почтительно — но мне уже не стало дела до мирских приличий.
Я подошел к мертвому ближе, молясь про себя о его бедной душе. Он стоял ко мне боком; я окликнул его:
— Жерар, бедный мертвец, скажи, что лишило тебя благородного покоя могилы?
Кто-то из солдат хмыкнул и пробормотал:
— Как это он скажет тебе, мертвый? — но труп очень медленно повернулся ко мне и принялся вдыхать. Это вовсе не напоминало легкий вздох живого существа — бедный Жерар весь напрягся, выпучил глаза, разинул черный рот и начал мучительно заглатывать Божий воздух с хрюканьем и всхлипами, подобно старым мехам. Втянувши довольно, Жерар начал медленно выпускать его из омертвелой гортани — в бульканьи и шипении послышались невнятные слова:
— Ва… высо…ество… гыоб Муаниила-а… в ыуках грязных я…ычников…ва-айна за веыу… обессмеытит ваше имя-а…
Я содрогнулся. Бенедикт за моей спиною бормотал "В очах Твоих, в деснице Твоей" — и я слышал, как дрожит его голос. Антоний откашлялся и спросил ледяным тоном:
— Какого демона это значит?
— И я бы хотел знать, что это значит, — сказал я. — Может, ты обсуждал с Жераром войну за веру?
Кажется, он чуть растерялся, но тут же сказал с пренебрежительной миною:
— Да, я выслушал его. И что?
Мертвый вперил в его лицо невидящие глаза, безмолвно открывая и закрывая рот, словно бы в отчаянной мольбе. Кровь бросилась мне в голову.
— Что? — переспросил я, еле сдерживаясь, чтобы не отхлестать принца по лицу. — Жерар предложил тебе повоевать здесь, а ты счел это занятной идеей?!
— Допустим! — рявкнул Антоний, по виду, тоже обуреваемый желанием ударить меня. — Так что из того?!
— Он толкнул тебя на грабеж и убийство, прикрытые благочестивой целью, — сказал я, сжимая в кулаке Всезрящее Око, так что острые уголки его впились в мою ладонь. Боль эта отчасти уняла мой гнев, и я смог говорить спокойнее. — Земля, которую ты залил кровью с его подсказки, его не принимает, видишь ты? Он пришел молить тебя о помощи — ты же его сюзерен!
Антоний, как видно, тоже едва держа себя в руках, и обдирая, дабы успокоиться, узкую полоску кружева на манжете, процедил сквозь зубы:
— Чем я помогу ему? Это дело таких, как ты — заботиться о душах, телах и прочей требухе!
— Ты еще можешь все исправить, — сказал я столь проникновенно, сколь достало сил. — Прости его, дай ему простить тебя, покайся — и уводи отсюда людей. Мертвых не воскресишь, но мы можем, по крайней мере, не множить зла…