Страница 23 из 106
Меры подействовали быстрее, чем того ожидал Шахт, — сердце забилось в нормальном ритме, кожа порозовела. Гесс открыл / лаза и уставился на склонившегося над ним банкира в крайнем недоумении. Его изумленные глаза даже насмешили Шахта. Он велел фюреру уложить голову Рудольфа на подушки, а остальным постепенно прекратить все манипуляции; Гессу же сказал, чтобы тот расслабился, спокойно лежал закрыв глаза и по возможности ни о чем не думал. Только сейчас все почувствовали, что пережили. Гитлер был бел, с него градом лил пот; Лей сидел закрыв лицо руками; Геринг тоже взмок и попросил у Шахта сердечных капель. У Рема по лицу текли слезы, но он их не замечал. На пороге, прислонившись к дверному косяку, стоял никем не замеченный Ганфштенгль — едва ли кто-нибудь видел раньше на красивом, тонком лице Пуци такое тупое выраженье.
Появились врачи, которых вызвал Гиммлер, и не обнаружили почти никаких отклонений в состоянии Гесса. О происшедшем они скорее могли судить по виду окружающих, которым никак не удавалось прийти в себя. Геринг почувствовал дурноту — его увезли домой. У Лея началось такое сердцебиение, что для врачей появилась работа. Пуци увел Рема. Шахт, пожав всем руки, тоже ушел.
В комнате открыли окна. С Гессом остался один фюрер, кутавшийся в плащ. Рудольф, похоже, задремал. Гитлер тоже как будто забылся. Внезапно очнувшись, он сильно вздрогнул, увидав перед собою Рема, который только что вернулся и сел на стул.
— Что? — спросил Адольф.
— Что — «что»? — отвечал Эрнст.
Гитлер отбросил плащ, подошел к окну и глубоко вздохнул.
— Ты понимаешь, что ты натворил?! Зачем ты притащил этого маразматика?!
Рем нервно дернулся.
— Ты бы помолчал! Объясни-ка лучше, по какому поводу ты его вчера напоил и сам напился?
— Не твое дело!
Оба говорили шепотом, понимая, что объяснение здесь и сейчас совершенно неуместно, однако избежать его у обоих не хватало сил. Они вышли в узкий коридорчик, ведущий от лестницы к комнате сторожей, и стали лицом к лицу.
— Что? — повторил Гитлер.
— Если ты рассчитываешь отделаться своей обычной брехней, то не старайся. На этот раз я заставлю тебя объясниться по существу.
— Я не обязан…
Рем молча сверлил его взглядом.
Несколько лет назад подобное объяснение закончилось рапортом об отставке и отъездом Рема в Боливию. Партии дело было представлено как принципиальное разногласие по поводу статуса СА, при сохранении между сторонами «личной дружбы». На самом же деле…
Вспоминать о происшедшем было тяжело и стыдно всем троим. Имевшие место принципиальные конфликты были слишком густо замешаны на личной беспринципности, прямом предательстве, фанатической слепоте и мучительном, безответном чувстве Рема к Рудольфу, которое Эрнст хотел с корнями выдрать из себя в далеких боливийских джунглях.
Три года прошло, и вот все повторяется. Они так же стоят лицом к лицу, только третьего сейчас между ними нет. Тогда, в жесткой схватке честолюбий, они, нанося удары друг другу, измучили, искромсали его душу; теперь, готовясь к решающему удару, — едва не добили окончательно. Оба понимали это. Понимали и то, что умный, сильный Гесс стоял между ними, пока мог и хотел стоять. Но после того, что случилось сегодня, в нем, как в любом человеке, мог сработать инстинкт самосохранения, и тогда они остались бы лицом к лицу, уже не фигурально, а вот так, как стояли сейчас в узком и темном коридоре, и следующий удар мог быть для кого-то из них роковым.
— Я хочу знать — что ты вчера заливал коньяком, — произнес Рем. — Бедный Руди! У него всякий раз хватает воли быстро закрыть глаза, когда ты нечаянно открываешься.
— Я скажу Рудольфу, какую сделку ты мне предлагал — свою лояльность в обмен на то, чтоб я не мешал тебе выражать… твои гнусные чувства. И он поверит мне! Да, он поверит мне, — прошипел Гитлер, почти вплотную приблизившись к лицу Рема, — потому что мы оба с ним живем идеей, а ты… ты — животное!
— Давай-давай! Раскройся еще раз. А вдруг он не успеет зажмуриться?
Гитлер отступил. Прислонился затылком к стене и закрыл глаза. Он ясно почувствовал симптомы приближающейся апатии — тяжкого состоянья, из которого приходилось всякий раз выбираться, точно из сточной канавы. Поединки с Ремом всегда стоили ему всех сил, и этот не был исключением. Еще один удар, и он свалится.
— Чего ты хочешь, Эрнст? Ты сам себе отдаешь отчет?
— Теперь — да. Я предлагаю тебе сделку. Ты прав — я не умею любить человечество, «жить идеями». Пусть я животное. Это уже не имеет значения. Отпусти его.
Гитлер желчно рассмеялся.
— Но ты же знаешь Рудольфа! У меня нет власти над ним.
— У тебя есть цепи. Брось их! Отпусти его! Он и так всю жизнь станет бряцать ими, не смея стряхнуть. Но дай ему дышать, жить!
Гитлер опять закрыл глаза.
— Бред! Ты бредишь! Чего ты хочешь от меня? Чтобы я пошел и сказал: «Убирайся к дьяволу!»? Хорошо, пойдем, я скажу!
Рем презрительно усмехался.
Гитлер молча стоял у стены. Все было ясно между ними, ясно настолько, что нечего было добавить. Усталость и эмоции дали о себе знать — обоим хотелось скорее расстаться и передохнуть.
— Послушай, Эрнст, — наконец проговорил Адольф. — Я прошу тебя отложить пока все это. Я не могу даже оставить тебя с ним. Он спросит о старике, станет упрекать… У вас может начаться тяжелый разговор, а это недопустимо в его состоянии. Ты согласен со мной?
— Согласен. А успокоить его ты не хочешь?
— Конечно! Каким образом?
— Давай вернемся вместе в зал. Гитлер стиснул зубы, но кивнул.
— Конечно. Это лучшее, что мы можем сделать сейчас. Я только…
— Не нужно, Адольф! Мы с тобой достаточно для него сделали. Теперь предоставим его врачам.
В общий зал они возвратились вместе, имитируя важный разговор. Несколько минут стояли, позируя для присутствующих, почти у самого входа, затем пожали друг другу руки. Фюрер откланялся.
Приступ апатии накатывался стремительно. В этом состоянии Гитлер терпел рядом лишь двоих — Рудольфа и Ангелику. Гели нужна была ему сейчас как лекарство, как утешение, и он едва не бросился к ней, забыв обо всем, но в последний момент взял себя в руки.
Оставлять Рудольфа в убогой душной комнате он не хотел, но и везти его, такого, к Хаусхо-ферам не хватало духу. Однако Гитлер все же вернулся в «сторожевую» и попросил врачей осторожно разбудить Гесса.
— Он никогда не простит меня, если я позволю так напугать его жену, — пояснил фюрер.
Врачи сочли это вполне резонным. Гесса разбудили. Он чувствовал слабость и боль от реанимационных мероприятий Шахта, но умудрялся даже шутить, говоря, что только теперь окончательно протрезвел.
Они вышли через черный ход и сели в машину.
— Ты доедешь? — хмуро спросил Адольф.
— Доеду. Голова только дурная. Ничего сообразить не могу, — признался Гесс. — Как тебе понравилась Юнити?
— Кто?
— Юнити Валькирия.
Гитлер покосился на него опасливо и, взяв за запястье, стал слушать пульс. Гесс отнял руку.
— Ты полчаса говорил с женщиной и не выяснил, как ее зовут? Вполне по-американски.
— Ах, та! — вздохнул Адольф. — Я думал, ты бредишь. Она Валькирия?
— Да. Может быть, имена определяют судьбы. Если у меня будет сын, я дам ему выразительное имя.
— Не люблю Берлин. Никогда не согласился бы жить здесь, — заметил Гитлер, когда они возвращались к Хаусхоферам. — Ты только послушай, как звучит. Берлин. Берлин. Точно лягушка квакает.
Гесс не ответил, мрачно наблюдая, как уличный рабочий счищает со стены банка остатки плаката со свастикой и портретом фюрера — следы предвыборной агитации. Попробовал бы кто-нибудь в Мюнхене вот так скрести по лицу фюрера!
— Послушай, ты! — крикнул ему Гесс. — Может, догадаешься ведро воды на стенку вылить?!
Рабочий, парень лет двадцати, обернулся в недоумении. Потом, пожав плечами, взял стоявшее тут же ведро и плеснул на стену кофей-но-грязной жидкостью. Рудольф с досадой отвернулся. Они прошлись немного вдоль набережной, безрадостно глядя на темную водицу Шпрее.