Страница 22 из 87
А что до приговора Периандра, когда до его вынесения дошел черед, то он прозвучал почти как шутка, — хотя несколько человек, помимо самого владыки, нашли в нем вкус. Оба войска собрались на поле, точно стайки нашаливших школьников перед учителем, готовые выслушивать его правый суд. Между нами и афинянами был поставлен маленький и довольно безвкусный шатер, из которого он произнес запутаннейшую и наидлиннейшую речь с не относящимся к делу вступлением и множеством помпезностей — неудивительно, ведь решение, которое он вынесет, придется признать обеим сторонам. Закончив толочь воду в ступе, Периандр со свитой благоразумно удалились, оставив нас прорабатывать детали.
Ни одна из сторон не осталась полностью удовлетворенной, хотя трудно заподозрить самого Периандра в предвзятости суждения. Согласно его приговору, афинянам придется построить дорогостоящий аванпост, который, в условиях раздробленности их государства, вряд ли даст им особые преимущества. Мы же, со своей стороны, должны будем устроить здесь постоянный гарнизон, чтобы иметь уверенность в том, что афиняне не вылезут за свою новую пограничную черту. Ну а в самом большом выигрыше оказался конечно же сам Периандр: он заключил ряд выгодных торговых договоров, оставив двух беспокойных соперников наблюдать друг за другом, вместо того чтобы состязаться с ним за рынки в Ионии. Да, быть посредником в спорах, без сомнения, прибыльное дело. Думаю, как-нибудь займусь этим сам. Хирот.
В конце была нацарапана характерная приписка:
«Это письмо — последнее в череде. Надеюсь, все остальные не показались тебе такими уж скучными и непонятными. Знаю, у двенадцатилетней девочки есть более важные предметы для раздумья. Что ж, если хочешь, относись к моим письмам как к урокам. В конце концов, все уроки скучны, и даже Хирону приходится иногда скучать. Но помни, милая, в жизни столько вещей, которые Гомер (по разным соображениям) почитал достойными пренебрежения; чем скорее ты это поймешь, — как я полагаю, это отнюдь не то, что ты хочешь в этот час, — тем счастливее ты в конце концов станешь. Некоторые люди шагают по жизни, не замечая ее вообще — хотя и это, вообще-то говоря, не самый лучший рецепт для счастья. Но, как бы там ни было, мне нравилось писать тебе. Как хорошо, когда у тебя есть адресат, который, по крайней мере, тебя всегда правильно поймет».
…Войско приплыло назад, когда летний жар стал постепенно умеряться — дни клонились к осени. Питтака славили на всех улицах (помню, он выглядел несколько заспанным), и в его честь в городском Совете дали торжественный обед, на котором он нализался как сто тысяч братьев. На следующий день Совет (члены которого не позабыли о его едких посланиях с места сражений) назначил его Председателем Торговой палаты — должность, которую многие почли бы ниже своего достоинства и которая доставалась чаще всего пустым ничтожествам.
Похоже, Питтак был более всех задет таким высокомерным к себе отношением. В порыве гнева он дошел даже до того, что заявил, будто нет такой должности, с которой бы он не справился. Поначалу это заявление вызвало множество насмешек в его адрес. Но вскоре, когда он с поистине геркулесовой силой принялся расчищать авгиевы конюшни [56]общественных финансовых дел, замолчали даже самые отъявленные насмешники и крикуны. Все поняли, что Питтак имел в виду именно то, что сказал.
Не могу припомнить времени, когда меня бы не занимала мысль о смерти. Даже когда я была еще ребенком в Эресе, звуки погребальных плачей, дым скорбных факелов, убитые горем или, что еще хуже, перекошенные болью лица составляли привычный элемент моего еще ограниченного детского мира. Вздувшаяся туша быка, лежащая в грязи; ее со всех сторон облепили грифы и коршуны. Неприятный сладковатый запах тлена вызывает тошноту. Я не чувствую страха и еще меньше чувствую удивление, — видимо, потому, что сама преисполнена неистребимой жаждой жизни. Мне и в голову не могло прийти, что смерть имеет хоть какое-то касательство лично до меня. Я ходила среди простых смертных словно бессмертная богиня — нечувствительная к смерти и пытливо всматривающаяся в жизнь.
Вот, наверное, почему потеря близких — даже родного отца — тронула меня куда меньше, чем ожидала я сама. Говорят, в девятилетнем возрасте дети неутешны, для них любая потеря подобна смерти. Для меня это было не так. Во время нашей третьей зимы в Мителене мой младшенький хворый братишка Евригий подхватил страшный кашель, который менее чем за месяц свел его в могилу. Ему только-только пошел шестой год: последний, пятый, день его рождения мы праздновали, сидя у его постели. Мы обе, матушка и я, снискали всеобщее уважение за то мужество, с каким перенесли потерю. Но правда заключалась в том, что я (к своему удивлению) почти ничего не почувствовала, да и очень сомневаюсь, чтобы и моя матушка что-то почувствовала.
Это не значит, конечно, что я была — или остаюсь — бесчувственной к страданиям. Но я не в состоянии глубоко переживать потерю тех, к кому не испытывала любви. Мои противники, пожалуй, приведут это в качестве еще одного доказательства моего все возрастающего эгоцентризма; но я просто говорю это, чтобы быть честной. Нельзя же скорбеть по поводу ухода того, кого ты никогда не знала; самое большее, что ты можешь чувствовать, — печаль по поводу скоротечности человеческой жизни. Возможно, мне и полагалось бы любить моего братишку, но правда заключается в том, что я едва знала его. Когда я подошла в последний раз к крохотному открытому гробику, мне показалось, что восковое личико, которое я поцеловала, было всего лишь маской. Смерть ребенка всегда вызывает смятение чувств, вот почему я все же до некоторой степени испытала скорбь. Личной потери я не ощутила вовсе.
Как ни странно, но я была куда более огорчена (теперь вижу, что тому было множество причин) внезапной кончиной дядюшки Евригия, случившейся через два-три месяца после возвращения Питтака из похода. Я, как и все остальные домочадцы, редко думала о нем; он был высоким, слегка приволакивающим ноги привидением, задвинутым куда-то на обочину наших жизней, предметом для всяческих шуток — и при всем при том несколько пугающим. Всякому, кто постоянно имеет дело с потусторонними материями, неизменно приходится быть предметом множества пересудов по этому поводу. Я всегда чувствовала, когда приходит дядюшка Евригий, какой бы мягкой поступью он ни входил: я испытывала при этом легкое покалывание в затылке. Иногда я пыталась взглянуть на мир его глазами — а в его глазах он был темным, угрожающим, полным неожиданных рытвин, ухабов и черных сил; ужаснее всего были эти последние, поскольку от них можно было ожидать чего угодно.
Но в глазах случайного наблюдателя его смерть, как и его жизнь, показалась бы вполне комичной вещью. В последнее время у него развилась неодолимая страсть к колдовским травам. Дом наполнился отвратительными, дурно пахнущими корнями, до коих всем строго-настрого возбранялось дотрагиваться. Около задней двери неизменно околачивались две-три мерзейшие старые карги, постоянно что-то бормочущие и этим наводившие смертельный страх на мальчишек-поварят, подверженных предрассудкам почти в той же степени, что и дядюшка Евригий. Одна из этих отвратительнейших старух убедила его отправиться в полночь в холмы, когда настанет полнолуние, — мол, там есть какие-то особые корни, которые можно выкопать, только если при этом соблюдены такие-то и такие-то условия. Ну, он и развесил уши. Пока собирались, пошли осенние дожди. Дядюшка Евригий простудился, так и не найдя желанных корней, а пять дней спустя умер от воспаления легких.
К моему собственному удивлению, на похоронах я ревела так, что у меня чуть сердце не выскочило из груди. Возможно, я горевала заодно с тетушкой Еленой; может быть, я каким-то нутром понимала, как ненавязчиво он смягчал отношения между мной и матерью; а может, я вот упала как раз в тот возраст, когда слезы навертываются на глаза легко и без видимой причины. Тут я обратила внимание, что моя мать как-то странно смотрит на меня, а на лице ее было написано отвращение, смешанное с некоей похотливостью; от этого взгляда я готова была бежать прочь как полоумная. Хорошо, рядом оказался мой двоюродный брат Агенор, — ему было тогда, кажется, лет четырнадцать, но он всегда выглядел много старше и мудрее своих лет. Он утешающе положил мне руку на плечи и подал чистый платок. Я словно бы оказалась в теплом уголке посреди серой опустошенности, которая, точно зима, легла мне на сердце.
56
…с поистине геркулесовой силой принялся расчищать авгиевы конюшни. — Элидский царь Авгий владел несколькими тысячами голов скота, хлев которых не очищался десятки лет. Геракл (Геркулес) очистил авгиевы конюшни за один день, перегородив плотиной р. Алфей и направив ее воды на скотный двор. Это был седьмой из двенадцати подвигов Геракла, возложенных на него царем Эврисфеем.