Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 55 из 91

— Ну же, поведай мне свою тайну, Рошин, — прошептал Найалл, открывая первую страницу.

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

ДНЕВНИК РОШИН

XVI

Впервые я стала слышать голоса, когда мне стукнуло шесть.

Ну да… знаю, о чем вы сразу подумали. Бедная девочка, живет затворницей, вот и не может никак повзрослеть. Такое асоциальное поведение — прямой путь к алкоголизму. Ничего удивительного, что бедняжка предпочитает общаться с радиоприемником, а не с живыми людьми. Конец в таких случаях, увы, предсказуем — натянет черные джинсы и будет подрабатывать на улице, став жертвой очередного сутенера. Правильно? В общем и целом да — но это не для меня. Видите ли, всю свою жизнь я витала в облаках. Из дешевеньких транзисторов лились голоса, благодаря им я взмывала ввысь — качалась на облаках, закрыв глаза, путешествовала по Калахари или рыскала по семи морям. И все это не выходя из дома. Понимаете, комнатушка, которую я еще девочкой делила с сестрами, была крохотной и очень тесной. Мы с Ифе спали в одной постели — до того самого дня, когда из-за взрыва в доме остались сиротами. И все те годы, пока я жила на «полупансионе» у тетушки Мойры, только благодаря невидимым глазу радиоволнам унылые воскресенья становились сносными, а скучные до зубной боли будни так и вовсе великолепными.

С тех пор я храню верность голосам. Потому что они никогда не покидали меня.

Комната, где я пишу сейчас этот дневник, который ты станешь читать, настолько тесная, что ее и комнатой-то трудно назвать. Это просто узкая ниша в стене дома тетушки Мойры в Дублине — дома, из которого, как говорит Фиона, нам не суждено выйти живыми. Возможно, она права. Я уже ничего не знаю. Теперь я обычно чувствую себя слишком усталой, чтобы думать о чем-то, кроме сосущей боли в груди. А вот Фиона трещит без умолку, ну не странно ли? Впрочем, она всегда была такая. Я обожаю Фиону, но иногда то, что она говорит, приходится делить на два, на четыре, на шесть, на восемь — только так можно понять, что она в действительности хотела сказать. О ее ненормальной любви к этим чертовым фараонам вообще молчу.

Я догадываюсь, что сил у нее осталось не больше, чем у меня, — я сама, кстати, выгляжу, как кикимора болотная, — но в этом, по крайней мере, мы равны: я мучаюсь от той же постоянной ноющей боли внутри, от которой Фиона стонет во сне каждую ночь. Такое ощущение, что чьи-то когти рвут мои внутренности. Наверняка она что-то добавляет в еду, говорит Фиона. Ну да, конечно — только у кого повернется язык назвать это едой?! Попробовал бы кто-нибудь это сделать! Клянусь, я бы собрала последние силы, которые у меня еще остались, и хорошенько огрела бы его по голове чем-то тяжелым — вот хоть бы лопатой, которую где-то отыскала Фиона.

Спасение.

Я мечтаю о нем — и не во сне, а наяву… стараюсь сморгнуть пелену, которая теперь почти постоянно застилает мне глаза. Устав, я закрываю их и принимаюсь думать о бескрайних горизонтах. Пытаюсь представить себе, как сорвавшиеся в пропасть альпинисты, уже потеряв всякую надежду на спасение, вдруг видят, как из-за облаков спешит им на выручку вертолет. А иногда мне видятся подводники, последним отчаянным усилием выстукивающие SOS в надежде, что кто-то услышит их и явится на помощь до того, как у них кончится кислород.

Вот сейчас, например, закрыв глаза, я вижу одинокую фигуру матроса, единственного, кто уцелел после кораблекрушения… вижу, как он карабкается на спасательный плот, когда корабль идет ко дну, как он день за днем пытается подать сигнал пролетающим над головой самолетам — а они не замечают его. Он протянул так долго лишь благодаря морским птицам, которых ловит и пожирает вместе с костями, оставляя лишь перья. Дождя нет уже долго, и его язык распух так, что уже с трудом помещается во рту. И вот, когда, измученный жаждой, уже не надеясь на спасение, бедняга готов сдаться, он вдруг слышит рев пропеллеров и поднимает голову вверх. И… О, радость! Это гидросамолет, огромный, белый и прекрасный — покачивая крыльями, он величаво опускается на воду — так близко, что матрос видит буквы, сверкающие на серебряном фюзеляже. Он дрожит… он пытается вспомнить собственное имя. Он почти месяц не разговаривал с людьми…





Впрочем, я тоже — но это так, к слову. Кроме «спасибо» и «я тебя люблю», которыми мы обмениваемся с сестрой, но это, конечно, не считается.

Я постоянно вижу такие сны… часто даже днем. Вижу картины чьего-то спасения… чьего-то освобождения. А иногда мне кажется, что я тоже вырвалась отсюда… я вдыхаю свежий, пьянящий воздух, аромат свежескошенной травы. Я охраняю Фиону… стою на страже, когда она спит — вернее, пытается спать. Я часами слушаю по ночам, как наша жуткая тетушка скребется там у себя внизу, точно таракан… или, вернее, как те бездомные бродяги, которые рылись в наших контейнерах с мусором. Почему-то при мысли об этом мне становится тошно.

Но чаще всего мне является Джим.

И тогда я снова мечтаю, как убью его…

XVII

В последний раз, когда я видела Джима живым, он помогал каким-то девушкам, нагруженным пакетами с покупками, перейти на другую сторону улицы.

Вежливо взял под локоток, вежливо кивнул водителям, прося немного подождать, — словом, Джим в своем репертуаре. На нем была одна из старых гавайских рубах, оставшихся в наследство от Гарольда, — зеленые ананасы, ярко выделяющиеся на фоне красного шелка. Как ни противно, но приходится признать — ему она чертовски шла.

Я ехала на велосипеде вниз по дороге, спускающейся к основанию холма — собиралась подкупить продуктов для Ифе, которая по-прежнему отказывалась выходить из дома. С того самого дня, как этот ублюдок, стараясь заткнуть нам рот, зверски избил ее, прошла почти неделя. Задумавшись, я едва не сбила их, его и этих девчонок, только в самый последний момент успела нажать на тормоз. Джим, выпорхнув из-под моего переднего колеса, отпустил какую-то шутку, обе девчонки захохотали. А потом он, ухватившись за руль моего велосипеда, шутливо встряхнул его. Нож, который я стащила у сестры, лежал на дне моей сумки. Стиснув зубы, я дала страшную клятву, что выпущу мерзавцу кишки — прямо тут, на улице.

И тут он вдруг улыбнулся. Не насмешливо, нет. И не призывно. Просто легкая улыбка скользнула у него по губам… тень того, что скрывалось в глубине его души, невидимое под этой гладкой загорелой кожей.

И если до этого у меня еще и были сомнения — ведь я примерно представляла, через что мне придется пройти, прежде чем эта загорелая кожа станет пепельно-серой — то они мгновенно исчезли… развеялись как дым, пока я смотрела, как он идет в сторону парковки. Я мечтала, чтобы он умер… знала, что он заслуживает смерти — даже больше, чем Иуда Искариот. Но сдержалась. Я сделала то, что делала всегда, когда мне хотелось, чтобы очередной вонючий ублюдок имел возможность почувствовать себя настоящим мужчиной, — я кокетливо наклонила голову, зажмурилась — только что не замурлыкала от счастья, что он соизволил обратить на меня внимание, и послала ему ослепительную улыбку. И клянусь: все то время, пока ехала в супермаркет, я чувствовала, как его липкий взгляд ощупывает мою задницу. Скука какая, думала я, крутя педали, — все мужики одинаковы, даже такие великолепные экземпляры, как наш «сказочник». Наверное, ты спрашиваешь себя, за каким чертом мне это понадобилось, да? Можешь поверить мне на слово — все это время я вынашивала свой собственный план, прикидывала, как очень скоро воткну нож Ифе в его черное сердце. А пока пусть считает меня обычной пустоголовой дурочкой — и чувствует себя в безопасности.

Когда десятью минутами позже, нагруженная пакетами, я вышла из супермаркета, его уже и след простыл. Две девчушки, которым он помогал тащить сумки, сидели в стареньком «рено», курили и чему-то смеялись — о чем они говорят, я не слышала. Рыболовецкий траулер у пристани разводил пары — облачко белого дыма, отдающего пивными парами, поплыло над дорогой, почему-то заставив меня вспомнить покойного отца. Когда-то много лет он именно тут покупал нам с сестрами рожки с клубничным и ванильным мороженым, а себе брал пинту пива и медленно потягивал ее, дожидаясь, пока мы доедим. Сейчас торговля мороженым шла бойко, окружившие тележку мальчишки толкались локтями, стараясь пропихнуться поближе к продавцу. Словом, для любого — кроме меня — это был совсем обычный летний день. Самый что ни на есть подходящий, чтобы прогуляться на площади.