Страница 90 из 107
А как прозаическое произведение статья «Интеллигенция и революция» монотонна, однообразна, композиционно не выстроена. Ее можно изучать с исторической целью, но просто прочитать «для души» крайне трудно, поскольку в тексте нет внутренней тяги. Тождественные по смыслу суждения нагнетаются одно за другим. Автор не видит перед собой читателя–собеседника, не ищет аргументов. Он дразнит и оскорбляет именно тех, кого вроде бы хочет видеть союзниками: «Русской интеллигенции — точно медведь на ухо наступил: мелкие страхи, мелкие словечки». О ком это? Ни один конкретный интеллигент в статье не упомянут. Попытки остроумия оборачиваются грубостью: «Что нахрюкали, то и спрашивается». А чего стоит сравнение разгромленной «учредилки» с «потребилкой».
Слова «музыка», «музыкальный» повторяются с таким волевым нажимом, что могут вызвать отталкивание. Они теряют свою многозначность и эмоциональную привлекательность, делаются риторическими штампами.
Обычно это все оправдывали блоковской искренностью. Но «искренний» — значит идущий из корня, из неповторимой глубины личности. А здесь — может быть, только теперь это стало видно — личность себя меняет, ломает, разрушает. Нет легкости и прозрачности, всегда сопутствующих спонтанной исповеди. Искренность — это не одержимость. А Блок здесь явно одержим. Он идет по пути насилия над собственной натурой, внутренне не революционной.
Художник творит в психологически измененном состояли, выходя за рамки обыденности и здравого смысла. Здесь дважды два не четыре (но и не пять, а неизвестно сколько: знак вопроса вместо ответа). Но для политической публицистики преодоление здравого смысла вовсе не требуется. Отказ от элементарных истин приводит, как правило, к ложному результату.
Его мы и видим в телефонном ответе Блока на вопрос газеты «Петроградское эхо»: «Может ли интеллигенция работать с большевиками?» Опубликован 18 января, а продиктован по телефону четырьмя днями раньше:
«Может и обязана. <…> Я политически безграмотен и не берусь судить о тактике соглашения между интеллигенцией и большевиками. Но по внутреннему побуждению это будет соглашение музыкальное. <…> Интеллигенция всегда была революционна. Декреты большевиков — это символы интеллигенции. <…> Наступает примиренность, примиренность музыкальная…»
По самому тону очевидно, что автор высказывания, говоря временным языком, не вполне адекватен. Он в муке, предшествующей творению. 15 января записывает: «Мои “Двенадцать” не двигаются».
Семнадцатого января Блока зовут в правительственную комиссию по изданию классиков литературы. Заседание проходит в детских комнатах Зимнего дворца. Блок поднимает вопрос об орфографии и предлагает сохранять в книгах старых писателей традиционные написания с «ятями», а уж новые пускай переносят свою творческую энергию в другие приемы. Хотя понимает, что это утопично. Само же мероприятие особенной «музыкальностью» не отличается. Председатель собрания Лебедев-Полянский (впоследствии председатель Пролеткульта, потом один из «начальников» марксистского литературоведения) считает знаменитого поэта «украшением нашей комиссии», но тот уже утомлен: «Работать буду. Дело увлекательное. Но я чувствую себя несколько разбитым. Устал… И вряд ли сумею оказать существенную поддержку делу».
Двадцать шестого – второе заседание в Зимнем дворце. Новое правописание принято, доводы Блока во внимание не приняты. Зато председатель Луначарский, прощаясь, говорит: «Позвольте пожать вашу руку, товарищ Блок».
Меж тем многие, наоборот, решают такому «товарищу» руки не подавать. Статья «Интеллигенция и революция», опубликованная 19 января 1918 года в газете «Знамя труда», вызывает вполне предсказуемую реакцию.
«Кадеты и Мережковские злятся на меня страшно. Статья искренняя, но “нельзя простить”. — Господа, вы никогда не знали России и никогда ее не любили!» — нервно отвечает Блок оппонентам на страницах своей записной книжки. Среди возмущенных и раздраженных окажутся еще Сологуб с Анастасией Чеботаревской, критик Юлий Айхенвальд, поэт Вадим Шершеневич. Поддержку же незамедлительно высказывают М. Левидов в «Правде» и критик-марксист П. С. Коган в газете «Вперед».
«Чувство пути»… Таинственное и парадоксальное чувство. Иногда художнику необходимо ошибиться, заблудиться, чтобы в итоге набрести на золотоносную жилу. «Революционаристские» иллюзии и «извивы» выводят Блока на художественное открытие, которое никакими идеологическими мерками ценить невозможно.
Двадцать восьмое января. В записной книжке — трижды подчеркнутое «Двенадцать».
Запись следующего дня стоит привести полностью:
«Азия и Европа. Я понял Faust’a. “Knurre nicht, Pudel” <«Не ворчи, пудель» — нем>. — Война прекращена, мир не подписан.— Страшный шум, возрастающий во мне и вокруг. Этот ум слышал Гоголь (чтобы заглушить его — призывы к порядку семейному и православию). Штейнер его регулирует? Сегодня я — гений. — Молодой офицер с драмой. — Настасья Чеботаревская ругает меня в “Часе"».
Что значит: «понял Фауста»? «Не ворчи, пудель» — эти слова гётевский персонаж произносит как раз перед появлением Мефистофеля, то есть дьявола. Не имел ли в виду Блок (для про себя), что гениальные прозрения посещают художника на самой границе добра и зла, что они совершаются при поддержке не только благих сил, но и дьявольского начала? Ответить на этот вопрос нам едва ли удастся, но не задать его нельзя.
«Сегодня я гений»… Но, прямо скажем, таковым этот поэт бывал и раньше. И лирическая трилогия в целом, и каждая и ее книг может быть оценена как гениальная.
Не «стал» он гением в январе 1918 года, а завершился в этом качестве, окончательно оформился.
Собственно, число «12» — знак полноты, законченности универсальности. Им замыкается круг вечности. Это точка которую необходимо поставить в конце пути, чтобы сомкнуть конец с началом.
Блок — лирик, разославший миру множество стихотворений-посланий, которые прочитаны, поняты и пережиты читателями. Но читатель эгоистичен: он берет «Предчувствую тебя. Года проходят мимо…», или «Незнакомку», или «О доблестях, о подвигах, о славе…» — и присваивает, вырывает из контекста. Блок такому дроблению сопротивляется, он выстроил в трехтомнике свой сложный и гармоничный лирический храм, доказал, что нужно видеть весь «роман в стихах», всю «трилогию вочеловечения», и все-таки…
Хорошо еще оставить миру такое произведение, которое будет полномочным представителем автора — везде и навсегда. Которое было бы равноценно всему остальному творчеству. Первой попыткой в этом смысле была «Песня Судьбы» — «глобальная», но недостаточно внятная. Потом «Возмездие» — недостроенная башня. И вот наконец получается, казалось бы, невозможное.
У всякого чуда, однако, может быть рациональное объяснение. «Двенадцать» — кульминационное событие в истории русской литературы, где напряженно выясняют свои отношения две силы — Поэзия и Проза. И дважды в момент бурного обновления литературного языка Поэзия и Проза соединялись в гармоничном сплаве «высокого» и «низкого», музыкального и грубо-просторечного, трагически-высокого и кощунственнокомического, вечного и сиюминутного. Первый случай называется «Евгений Онегин», второй — «Двенадцать». «Евгений Онегин» остался неподражаем для поэтов и в то же время стал «зерном» для русского психологического романа — от Лермонтова до Достоевского и Л. Толстого. «Двенадцать» как факт поэзии столь же неподражаемы, а для прозы последующих лет задали ключевую метафору: революция — стихия, вихрь, вьюга. Музыка исторической метели слышится в прозе 1920-х годов — от «Голого года» Бориса Пильняка до «Белой гвардии» Михаила Булгакова.
И еще одно эпохальное пересечение. Символизм и авангард. Русский символизм достиг предельной многозначности стихового слова. Русский авангард в поэзии футуристов обрел небывалую словесно-композиционную динамику. Закономерно, что Блок в 1910 году не отрекся от символизма в самом себе (хотя, в отличие от Андрея Белого, не декларировал вечную верность этой художественной системе). Вместе с тем он услышал и новую музыку авангарда, заинтересованно присматривался к формальным новациям Хлебникова и Маяковского.