Страница 33 из 38
Папа рассказывал, что часто между еще маленькими братьями происходили дискуссии, в результате которых каждый оставался при своем мнении. Так, например, показывая на икону, Коля вопрошал младшего брата: «Скажи-ка, Костя, что это?»
— Бог, — отвечал Константин.
— Нет, доска, — резюмировал Николай. Я не знаю (и не мне судить) об истинном отношении, тем более с течением жизни, Николая Павловича к философии и религии, но роли были распределены с детства, и, взрослея (и, несомненно, любя друг друга), братья этих ролей придерживались. Совсем редкими визиты к Николаю Павловичу (сначала в квартиру на Казанской, затем на Московский, 198) стали тогда, когда Алла, как большинство актрис, лишенных возможностей играть на большой сцене (это же качество я замечала за своей мамой), разыграла, при определенном количестве в том числе и посторонних гостей, какую-то импровизированную интермедию в стиле бурлеска, что не было адекватно воспринято большинством присутствовавших.
Но возвращаюсь к моменту появления Аллы в нашем родительском, моем доме… Тогда мы уже жили на Зверинской, 33, куда переехали в 1959 году. Папе «улучшили» жилищные условия от студии. Помню мамины слезы и негодование вследствие того, что из крошечной коммуналки мы переезжали в большую (комната, которую предоставили отцу, была более чем в два раза больше, чем та, в которой я родилась и провела первые годы своей жизни). Но альтернативы не было, и мы переехали. У каждого члена семьи появился свой угол, своя территория. Помню огромные окна, смотревшие на противоположную сторону улицы и пугавшие своим проникновением в окна дома напротив. Главное же то, что наш дом № 33 был совсем рядом от любимых Трауготов. Примерно в этот же период они получили мастерскую на улице Блохина. И было рукой подать и до мастерской, и до любимой квартиры на углу Пушкарской и Съезжинской.
Знакомство с Аллой состоялось весенним днем 1960 года. Бабочка Алла в своем атласном платье, говорившая низким грудным голосом, которому умела придавать любые нотки, вплоть до самых нежных и детских, восхитила нас всех. Отнюдь не чопорную, но «правильную» маму слегка шокировала чрезмерная непосредственность и некоторое разгильдяйство, выражавшееся в игнорировании правил и стереотипов. Тем не менее мама, свою актерскую школу и возможности тогда уже направившая исключительно на детское творчество и режиссуру школьной самодеятельности, не могла не вспыхнуть отблеском своих довоенных выступлений на сцене. А мама, будучи красавицей, совсем не имела жеманства и кокетства, свойственных мне. Она не только не боялась гротескных ролей, но и хотела когда-то быть клоуном. Поэтому театр одного актера, клоунады, разыгрываемые Аллой, оживили и омолодили маму, стали необходимыми ей, всю себя отдавшей семье, моим бесконечным болезням и детям вообще. Итак, самой частой и дорогой гостьей в доме стал Алла. Пока мама, запутавшись в Аллиных противоречиях и фантазиях, не ограничила ее визиты в наш дом. И отрезала совсем это общение гибель Георгия Николаевича в сентябре 1961 года. Лерику было не до женитьбы. В моей жизни это была первая смерть близкого человека, первые похороны, на которых я присутствовала. На гражданскую панихиду в Союзе художников мне нечего было надеть, и я оказалась в каком-то веселом летнем платье. Мне хотелось провалиться сквозь землю от взглядов, которые, казалось, были обращены на меня. Помню, что панихида проходила в том же синем зале, где спустя 48 лет прощались с Лериком. И точно так же мне хотелось спрятаться, стать неузнаваемой, невидимой. Не эти чувства, но боль и мгновенная глубокая старость отразились на моем лице и запечатлены на фотографиях доблестного Виктора Маньшеньюаня (который зафиксировал всю церемонию прощания и похорон В. Г. Траугота). Я не оставила у себя ни одной из этих фотографий. Во-первых, надеюсь, что я несколько пришла в себя и не похожа более на столетнюю даму. Во-вторых, не припоминаю в нашей семье традиции фотографироваться в гробах и тем более демонстрировать эти фотографии. Я люблю Лерика живого! В том, что Георгий Николаевич погиб так нелепо, в расцвете творческих и жизненных сил, не верилось совсем. И панихида, и похороны казались нелепой инсценировкой. Ведь совсем незадолго до этого начались наши незабываемые прогулки по Петербургу, и только Георгий Николаевич дарил мне кисти и краски, веря в возможность моего творческого развития. Никто этого не знал, даже я сама, но именно после смерти Г. Н. Траугота я перестала считать себя художником. Расхотела ли я им быть или исчерпала заложенный от рождения потенциал? А нового почему-то взять было неоткуда.
И тогда Алла стала частью моей жизни. Ее уже не приглашали в дом, а дружба с тридцатилетней девушкой, еще не вошедшей в семью, не приветствовалась. Не думаю, что я сама стала инициатором «тайной» дружбы с Аллой, но, услышав от нее предложение замаскировать наши почти ежедневные встречи существованием целых двух выдуманных подруг, охотно поддержала игру. Итак, Алла стала называться Людой Дмитриевой (действительно существовавшей, но не слишком мне близкой девушкой) и совершенно немыслимой Раей Турлаевой. Звонила мне обычно она — Люда-Рая-Алла. И приглашала на прогулку. Прогулка стремительно вела меня до угла Зверинской и Кронверкского проспекта, и бегом, за 10 минут, — через парк, к Кировскому, 2, в четырехкомнатную квартиру Аллы. Перед этим домом чуть позднее поставили большущую статую Максима Горького.
Что привлекало меня? В первую очередь, сама таинственность нашей дружбы. Личность Аллы? Да простит меня Господь, но к тому моменту я уже знала, понимала, чувствовала, что ее привязанность ко мне тоже игра, во всяком случае, частично. К тому времени я была довольно начитанна. Мне было понятно, что в меня и со мной играют. И мне это нравилось! Насколько Алле нравилось быть режиссером, сценаристом и кукловодом наших тогдашних отношений — не мне судить, но внешне она горела энтузиазмом, и к каждой новой нашей встрече был готов замысел новой авантюры, знакомства, прогулки. Соскучиться я не могла, даже если бы умела. Рослая девочка с формами взрослой девушки, для мамы я все еще была умирающим от пневмоний ребенком. И на меня, тринадцати-четырнадцатилетнюю, надевали детскую панаму и немыслимые детские же платья. От полного морального уродства меня спасло то, что ко времени моей юности вошли в моду дерзкие «мини». Поэтому короткие детские платья стали казаться вызовом обществу и наглым подражанием «плохой» западной моде. В отличие от Лерика, которого как «стилягу» в 50-е годы неоднократно задерживала милиция, меня милиция не задерживала. Но, по нескольку раз за день, подходили злобные домохозяйки, озадаченные учительницы, а чаще скрытые педофилы и сексуально неудовлетворенные отцы семейств из среды воинствующих партийцев. Я ведь до сих пор патологически обидчива, но откровенное хамство и наезды в свой адрес воспринимала восторженно. Наконец-то я «скверная девчонка и модница», а не урод в детской панамке. Лерик не часто заходил к Алле во время моих визитов. Чаще я видела другого ее поклонника — князя Чавчавадзе, внешне неуловимо похожего на Лерика. Американец Ральф, вскоре высланный из страны, не произвел на меня впечатления. Впечатление произвела Евгения Васильевна Дзержинская, жена композитора и эстрадная певица. Будучи дамой лет пятидесяти или чуть более, выглядела она великолепно (последний раз я видела ее в 1994-м, на похоронах Аллы, но и тогда она была красива). Великолепных, красивых женщин старшего поколения я видела немало, но Евгения, Женя, как называла ее Алла, сочетала подлинную эрудицию с откровенным эпатажем, нарочитую вульгарность — с грацией и утонченностью. Вся сотканная из противоречий, она пила водку хлеще старого солдата, через минуту превращаясь в племянницу английской королевы, впервые вышедшую в свет.
Алла наряжала меня в свои платья и повышала мою самооценку рассказами о моей красоте. Занимаясь в драматических коллективах, искусством грима я овладела еще будучи третьеклассницей, но Алла учила меня боевой раскраске для походов в кафе, рестораны и нанесения визитов ее многочисленным знакомым. Даже странно, что никто не принимал меня за юную путану (скорее всего вследствие не утраченной мной манеры витиевато и по-петербургски правильно выражать свои мысли, а также автоматизма в соблюдении правил хорошего тона). Алла стала придавать значение моей манере общения с противоположным полом, говоря, что не нужны мне «всякие мальчишки» и нужно научиться быть на уровне интеллекта и интересов людей постарше, например Миши. Алла знала историю о том, как Миша заявил себя моим женихом, едва мне исполнилось 13, и как был в этом качестве отвергнут и мной, и моей мамой. (Спустя чуть ли не 50 лет, в 2010 году, Миша понятно, доходчиво и просто объяснил мне те странности в наших отношениях, которые мучили меня и были непонятны мне всю жизнь.) Но театр есть театр. И тогда, в начале 60-х, роли были распределены. И режиссер Алла предложила мне сыграть роль юной жеманницы, вдохновляющей тридцатилетнего обожателя на подвиги, с применением техники, называемой в современной психологии «контрастный душ». Я не была влюблена в Мишу. Ни влюбленностью трехлетней девочки, для которой он был ангелоподобным спутником игр, ни чувством расцветающей юной женщины. Я хотела любить и быть любимой, но плохо еще представляла своего потенциального избранника, запутавшись в многочисленных романах сестер Бронте и более трезвой литературе, которую читала запоем. И Миша говорил, что Джульетте было тринадцать… Однако я знала, что Ромео не достиг тридцати одного года… Но почему бы не поиграть? Ведь Алла такая прекрасная, такая несчастная, и Лерик не женится на ней только потому, что все (кто ВСЕ?) послушны Мише. А Миша, по сценарию, послушен мне…