Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 89 из 125

Но Воронок уже сбросил на камень пиджак и расстегивал брюки.

— Не стоит, — пытался остановить его Алексей. — Не тревожьтесь из-за пустяка.

Черная косоворотка упала на песок, Воронок задумался, снимать ли и трусы, но дело ночное, безлюдье, а трусы не высохнут, и он сдвинул их покалеченной рукой. Неприятным показалось светлое, до режущей белизны тело Воронка.

— Послушайте!.. Не надо, я оборву…

Дряблое тело будто унижало и прошлое, и Веру Васильеву, которой Капустин помнить не мог, их свадьбу, и предвоенную весну, и былую удаль Воронка, и все его беспокойное существование. Капустин не успел оборвать леску; Яков уже уходил в воду, подергивая рукой снасть. Войдя по грудь, он крикнул:

— Полбанки с тебя! — И поплыл, держась за леску.

Капустин топтался на песке, натягивая леску, Воронок плыл медленно, без брызг и всплесков. На середине «тих о й» он ушел под воду, с полминуты не показывался, потом шумно вынырнул с поднятой в руке снастью и крикнул:

— Мотай!

Пришлось уйти на старые места, ниже фермы. Бросок за броском Капустин проведывал знакомое издавна дно, отмели и глубины, песчаный карниз под водой, метрах в двадцати от мыска.

Меркла луна, уходя за высокий берег, пенистый стрежень реки будто приблизился, с поймы и от мещерского леса потянуло ласковым холодком навстречу речной прохладе. Всякий раз Капустину казалось, что снасть летит неудержимо, во всю ее длину, в сумраке невидимо проносится над Окой, за ее простор, к берегу, откуда он пришел.

Когда стало светать и на пароме громыхнула причальная цепь, а по воде бесшумно, словно крадучись, задвигались лодки, он ощутил толчок и по живому, суетливому биению убедился, что подсек рыбу. На тройнике бился небольшой, с ладонь, окунь, воинственный, с растопыренными колючими плавниками и младенчески светлым брюхом. Капустин осторожно освободил прошившее губу жало и спустил окунька с руки в реку.

— У нас так не водится, чтоб рыбу обратно кидать! — раздался позади веселый голос.

Саша!

Она спиной приминала кусты, словно опиралась на них, дышала часто открытым, подвижным, улыбающимся ртом.

— Здравствуй! — Саша качнулась нерешительно, но руки не протянула — далеко.

— Здравствуй, Саша. Ты как узнала, что я здесь?

— Почуяла. Иду плотиной, а Ока вроде другая, не вчерашняя.

— Воронок сказал?

— Я и без него знала, что сегодня мне удача! — Саша чувствовала его смятение и спешила на помощь — шутливым, мягким тоном. Она загадочно улыбалась, неспокойные губы выдавали все, что у нее на душе, — ошеломление, радость, жадный, простодушный интерес к нему. — Нам бы поцеловаться, не чужие ведь… Мы как брат с сестрой. Пусть и Ваня смотрит, он во-он где, на ряжах лавит. — Она показала рукой на берег у электростанции. Рассветная дымка мешала разглядеть рыбаков, но там, через реку, был ее муж, Иван Прокимнов, хозяин сети, перегородившей «тихую», и ощущение его присутствия с этой минуты не покидало Капустина. — Что же ты не лавишь? Ты кидай, а то проклянешь меня. Ваня, когда при шпиннинге, — не подходи, он так шуганет…

— Уж я обловился сегодня. — Капустин усмехнулся. — Мне с тобой интереснее.

— Была печаль!.. — просияла Саша. — Какой теперь во мне интерес!

— Сколько же мы не виделись! — вырвалось у Алексея с закрытой, загнанной внутрь тоской. — Мы ведь переменились, Саша, непременно переменились, жизнь идет…

— Идет! Ног под собой не чует! — сказала Саша серьезно. Она на миг отвлеклась от него, взгляд устремился за реку, на холмы, где спали ее дети, на бледном лице мелькнула тень неведомых ему забот. — Только бы она к хорошему менялась: чего нам еще. Я, видишь, бабой сделалась, не в подъем. Двое у меня — я старая, и у мужа двое, а он молодой. Ну, гляди, гляди на меня, как надо мной года похозяйничали.

Он и без приглашения не отрывал глаз от Саши, поражаясь тому, что голос ее остался прежним, грудным и в то же время певучим, легко сходящим на хрипловатый шепот, а вся она погрузнела, отяжелела, складки легли на высокой шее, грубее сделались руки, только щиколотки над разношенными босоножками оставались тонкими и сухими. Перед ним была женщина с усталым лицом и с нездоровой припухлостью под рыжими, в жестких белых ресницах, глазами. Натруженные руки далеко вылезли из рукавов трикотажной кофточки, платье не закрывало полных коленей, ситцевая светлая косынка туго охватывала голову.

Я и ем-то чуть, а, видишь, пухну… — Она легко, без кокетства и сожаления отдавалась на его милость. Ведь не он застиг ее в затрапезном, Саша сама примчалась, только сбросила на ограду загона серый, казенный халат. — Третьего рожу — совсем клухой стану. Двое у меня.





— Знаю.

— Чего ты знаешь! Только и знаешь, что двое. — Она жалела его незнание, его непричастность к какому-то ее празднику, ее радости: Саша и впрямь казалась старшей, истомившейся в разлуке сестрой. — Мальчики у меня.

— Мальчики — хорошо.

— А я девоньку хочу: без нее не уймусь. Одна беда — родами зубы теряю. Во-о! — Она мизинцем оттянула губу, показала зазор в ряду выпуклых, плотно посаженных зубов. — И с той стороны.

— Недорогая цена, Саша. Ты и сама знаешь.

Вязовкина пригляделась пристальнее, голос Капустина насторожил ее: в чем его забота, с чего эту пасмурность нагнало?

— Кидай шпиннинг, а то зорьку прозеваешь! — засуетилась Саша, подходя к нему; шаг ее остался таким же легким, с чуть откинутой назад спиной. — Обо мне не думай, я мешать не стану, может, еще удачу принесу.

Саша приблизилась, и он увидел, ощутил неподвластным воле толчком крови, что она стала лучше, чем прежде, и не постылая бабья, загнанная тяжесть в ней, а сила и свободное дыхание; созрела женщина, пришла соразмерность, женская мягкость и гармония, а в рыжих, медовых глазах открылась новая глубина, и там намешано всего — и счастья, и тоски, и боли. Он отвернулся, привычно занес спиннинг, качнул в воздухе блесной и грузилом, но не бросил, раздумал.

— Все! Хватит.

— У Вани рыбы возьми: у них со свекром сетка в «тихой», ты на ней и оборвался. Иван даст, он добрый.

Надо возвращаться. Воронок всем успел разболтать, что приехал «беглый учитель» и с ходу оборвался на прокимновской сети.

— Знала я, что ты сюда придешь, — вернулась к прежнему Саша, но уже без игры и улыбки, даже сожалея о чем-то. — У плотины народ не по тебе, нахальный.

— Может, и я нахальный стал.

— Не-е-ет! — протянула она с тайной радостью, словно это касалось и ее жизни. — И захочешь — не сумеешь. То-то и горе.

— В чем же тут горе?

— Что толкаться не можешь и своего, того, что тебе от бога назначено, не возьмешь. Я тебя прежде, дурочка, не понимала, когда любила тебя…

— Какая же это любовь, Александра! — пытался он защититься от ее прямоты.

— Самая первая! — воскликнула она. — Я и сама не сразу поняла, а уж потом, когда ты уехал, а я тебя бояться перестала… Вот тогда и вспоминать стала и жалеть. Я и отца так часто не вспоминала, как тебя, представляешь? Теперь своим домом живу, спины не разогнуть, а я все жалею тебя, думаю: как твоя жизнь?

В ее словах не было умысла, только правда и диковинная потребность высказать эту правду, облегчить душу.

— А жалеть меня зачем, Саша?

Наступил ее черед удивляться: неужто он не понимает? Годы живет отдельно от нее, от Оки, в скудости душевной — и все не понимает?

— Что ты без меня остался, Алеша! Как ты измучился тогда, а я уперлась, себя перехитрила, тебя обманула. — Она смотрела исподлобья, некрасиво оттопырила губы, заколебалась вдруг — говорить ли ему, непонятливому, о серьезном. — Думаешь, я хвалилась тобой? Отцу не сказала, а чужим и подавно: кто поверит, что ты любил меня, сватался?!

Рядом стояла прежняя Саша, непритворная, бесхитростная, и на миг он ощутил и себя прежним, потерянным, беззащитным перед ней, будто возвратилась давняя ночь в саду, близость Саши, ее доступность, и в доступности этой не грех, не прихваченный походя кусок, а счастье. И, сердясь на себя, защищаясь от Саши, он забормотал глухо и жестко: