Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 76 из 125

Ему в долгую очередь — случалось и без конца, — другим сразу и сполна; ему — в обрез, с унижающим вздохом, другому — щедрой, размашистой рукой. Он жил при матери, и почти все, что деревня отпускала им, она выписывала Маше Капустиной. Грузовик до Криушей за дровами, газовый баллон к сроку, дефицит в промтоварной лавке — все ей, ей, Капустиной, солдатке, отличнику труда, бухгалтеру. Алексей и себя как-то поймал на том, что, позвонив на узел связи, вызвал монтера наладить забарахливший телевизор Капустиной, не Капустина — Капустиной, хотя покупал его он сам и в гарантийный паспорт вписано его имя. Так вернее, к ней и монтер побежит резвее, чем к учителю, хоть и знает, что бутылки Капустина не поставит. Приняв Алексея радушно, деревня словно запамятовала о нем, ничего не хотела отпускать ему, даже невесты… «Не отпустят вас, Алексей Владимирович! — сказала Саша сочувственно. — Теперь все для деревни. Нечерноземье и ночью по радио поминают, а вы бежать надумали». — «Я перевода добиваюсь, куда-нибудь в город, под Москву. Конечно, мою причину трудно объяснить официальным лицам…» — «Ага! — Саша на миг прикрыла ладонью рот, спрятав улыбку. — Чужому и не скажешь». — «А я напрямик. В области инспектору оказал, чего хитрить! У нас поначалу до ссоры дошло…»

Скрипнула дверь, к ним вышел паромщик, сказал, что из лесу идет газик, и действительно, вскоре на дороге из лесу показалась машина. Алексей ухватился за перила, пружинисто вынес на палубу свое сухощавое, мускулистое тело и прошел к причальной цепи. Шофер газика знал Сашу и, пока паром переплывал реку, затеял с ней возню, норовил наступить кирзовым сапогом на ее влажные пальцы, а Саша пятилась, прыгала по сухим доскам, размахивала руками, грозясь ударить его. Шофер похватывал березовую листву на корзинах, сбил на палубу горсть капустинских грибов, хвалился забросить в Оку босоножки Саши. Она вся отдалась кутерьме, глаза ее то ошалело вспыхивали, будто за ней и впрямь шла охота, то виновато пригасали, встретясь со взглядом учителя, но, когда шофер сказал, чтоб несла корзины в машину, Саша растерянно посмотрела на Капустина, поняла, что не уступит, и крикнула поджидавшему у машины шоферу, чтобы ехал налегке на своем дохлом «козлике», они с учителем одной веревочкой связаны, сами дойдут, авось не заплутают. Тогда-то, присев у корзин и преданно глядя на Капустина, Саша сказала, что лучше бы на колесах, тяжело ему будет, а он ответил, что не тяжело, нисколько не тяжело, он и вдвое понес бы.

…Давно ушло это из памяти, все заместилось Катей, не сразу, трудно, но заместилось; ровная их любовь день за днем сглаживала старое, как волна затирает следы. Все забылось, два певучих, долго донимавших его слова — «была печаль!» — уходили невозвратно, и надо же, чтобы снова дорога, вечер, тяжелая поклажа, машина, готовая помочь, ее затихающий на подъеме рык, красные, подмигивающие огоньки и те же слова: тяжело, лучше бы поехать…

Они одолевали уступ за уступом: субботняя людная река быстро отдалялась, затихала внизу. Саша шла сбоку, иногда совестливо поддерживала корзину рукой, просила передохнуть, но он не останавливался до самой ее избы. На деревенской улице лицо Саши сделалось безмятежно покойным, в густевших сумерках оно казалось отрешенным от житейской суеты. «Я прошу вас, Саша, о нашем разговоре пока никому. — В глубине души Алексей недоумевал, как это его угораздило исповедаться перед ней. — Сбудется, тогда что ж, тогда все узнают…» — «Ой! — Ему ответила добрая обещающая улыбка. — Я про то и думать забыла. Переночую и не вспомню». — «Я не потому, что хочу тайком; будет официальный перевод, и — пожалуйста…» Выгоревшие, рыжевато-белесые брови Саши напряженно сдвинулись к переносице, она смотрела на него с новым, торжественно-прощальным интересом, будто Капустин уже отъезжал, уже был городской, чужой, залетный. Он своего добьется, этот крепкий, жилистый человек, переборчивый ученый жених. «Еще мы и проводим вас честь честью, — сказала она почтительно. — А как же: учитель!» Незаметно пролетевший час словно нарушил привычное неравенство их возраста и положения, и теперь благодарная Саша возвращала все к прежнему: он — учитель, она — вчерашняя ученица. Все так, все правда, на это не возразишь, он — учитель, она — ученица, но почему-то в глубине его души открылась и горечь, и чувство потери, будто именно этот вечер стал уже для него прощальным, началом его расставания с деревней. «Мне в ночь дежурить вместо отца, — сказала Вязовкина, пропуская его в избу. — Он в район к брату уехал, а я в сад, в караульщики. Антоновка поспела… Вот сколько у нас караульщиков в деревне! — Саша помогла опустить на пол корзины, медленно выпрямилась и внезапно естественным, заботливым движением охватила ладонями его онемевшее, натруженное плечо. — Аж горит! — Она погладила плечо Капустина. — Ну и дурные мы: ехать надо было… пусть бы покатал дуриком — сам вызвался». — «Так лучше…» — ответил он глухо, охваченный радостным испугом оттого, что Саша тянется к нему, усталая, благодарная долгому их разговору без поучений, его приязни и откровенности, их слепому, случайному и необдуманному сближению без причины и повода, без прошлого и без будущего. Предложи он ей вернуться сейчас к Оке, и Саша вернется, с легким сердцем просидит рядышком на зеленом откосе, на скамейке под изгородью ветеринарного участка, в безлунной тьме, когда и реки-то почти не видать, только слышен шум воды и редкие всплески закрытой туманом рыбы. С Вязовкиной станется: забудет об отцовской службе, об антоновских яблоках. «Была печаль!» — только и скажет она, шевельнув бескровными губами, все тихо, ладно, люди сытые, своих яблок хватает, неужто ночью кто заявится?.. «А вы не боитесь, Саша? — спросил Капустин, смутившись тем, как зримо, желанно представились ему ночные посиделки с Сашей. — Одна, с ружьем, а ночи уже длинные…» — «Сегодня полная луна будет», — сказала Саша как о чем-то важном и отняла одну руку, а вторая, на спине, задержалась, но легко и неуверенно, и Капустина вдруг огорчило, что сейчас и она отстранится и больше никогда не повторится этот знак душевности. «Мальчишкой я в лунные ночи боялся, меня тени пугали, все казалось, что-то шевелится, двигается…» — «А мне при луне как в праздник: и не засну, пока не сморит! Вот мы какие разные… — Капустин поразился, с какой истовостью это было сказано. — Ничего я не боюсь. — Она убрала руку со спины и улыбнулась взрослой улыбкой. — Вы меня в придурках числите, а я — отчаянная, всего и дело в…» Вязовкина не дала ему возразить, выскочила в сенцы, вернулась с литровой банкой молока, забегала по избе, собрала на стол: полбуханки ржаного хлеба, стаканы, нож.

Капустин старался развязать узел, стянутый на подъеме от реки грузом. Искоса наблюдал он за Сашей: она отхлебнула молока из стеклянной банки, и над верхней губой осталась белая полоска. «Не скисло, — обрадовалась Саша и налила молока в стаканы. — Попейте, а то не развяжете». — «Вы бы свет зажгли, Саша».

Сиротливо загорелась лампочка на шнуре, изба удивила Алексея бедностью, необжитостью — Саша в куцых брюках, в застиранной блузе была частицей скудной здешней жизни, порожденной всегдашней угрюмой нелюдимостью отца. «Идите, пейте. — Вязовкина поджала губы: она уразумела взгляд и мысль учителя, всякую минуту Саша оказывалась понятливее, чем думалось ему. — В доярках заработаю — все куплю, красивая будет изба — жаль, не увидите. Отцовы деньги всегда были легкие, — объяснила она, — при избе не держались, а умерла мать, он и избу разлюбил». — «Как же так, а вы?» — «Я проживу-у!» — беспечно сказала она. «Вас-то он любит?» — «Без памяти! — воскликнула Саша поспешно, чтобы он не усомнился, не заподозрил, что чувства отца так же скудны, как их дом. — Шагу без меня не ступит, аж смешно…» Вязовкина и сама зажглась своей фантазией, верила, что все именно так и есть, как она говорит, и жалость шевельнулась в сердце Капустина, и виноватая мысль, что как учитель он на хорошем счету, а настоящая жизнь тех, кого он взялся воспитывать, не открыта ему, неведома, значит, не открыт и сам человек.