Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 75 из 125

«И вам бы в Шехмине остаться, — заметил Алексей, досадуя на эту встречу, — завтра воскресенье». — «Я завтра новую жизнь начинаю, Алексей Владимирович», — похвасталась Саша. «Уезжаете?» Вязовкина смерила его долгим, ленивым взглядом, дивясь простоте и недогадливости учителя. «Бы-ыла печаль! И здесь делов хватает. На ферму иду работать. — Горчичные, сморенные усталостью глаза готовы были равно принять и похвалу, и разочарование Капустина. — Учили вы меня, учили, а я в доярки наладилась». — «Чем же это не дело? — В поспешности его ответа было что-то казенное, безличное. — Работа достойная, и заработок верный». — «Учителю того не заработать!» Не похвальба, не вызов были в ее словах, скорее веселое удивление такой перемене судеб: еще она никто, на ферму ей только завтра, но она приживется там, и платить ей будут так, что иной учитель того не получает. «Этому я рад, Вязовкина, — сказал Капустин. — Плохо другое: мало чему я научил вас. А может, вы нарочно, для меня так говорите: наладилась, поперлась, делов?!» — «Делов… — Саша будто удивленно касалась гортанью, языком, сухими губами привычного слова. — А как еще?» — поразилась она. «Дел! Дел! Ну, на худой конец, дела: и здесь дела хватает». — «Их же много — делов… — Она смотрела на Капустина снизу, упрямо и насмешливо, как бывало и в классе, когда он по пустякам выходил из себя. Блуза вверху расстегнута, в рас-пахе видна черная матерчатая кромка, охватившая белую, не тронутую солнцем грудь. — Вы и сами деревенский, неужто не поймете меня?» Искреннее сожаление послышалось ему и скрытое осуждение его упрямства, его желания сломить в ней то, что дано детством, Окой и этой землей, чего ей непременно надо держаться, чтобы прожить жизнь так, как она задумала и как хочет жить. Большие ступни сами собой нашли босоножки, Саша поднялась, некрасиво пригнулась, со стоном схватившись руками за поясницу.

Солнце садилось за плотину и холмистый берег, оно озарило веснушчатое лицо Саши тихим, ласковым светом, черты его смягчились, все было писано одним теплым цветом; приглушенные, без блеска, янтарные зрачки, рыжеватое, блекло-кирпичное лицо, неяркие, пожорклые губы, выделявшиеся только линией, живой, подвижной формой. Женщина стояла рядом с ним, недавняя его ученица и вместе с тем не она. Одно лето что-то сделало с ней, чего ему не понять и не выразить, ее грубоватой привлекательности не портили куцые брючонки, тесная, не сходившаяся на груди блуза и бурые, потные подтеки на шее. Напротив, тесная одежда что-то и открывала в ней — так лопается колючая скорлупа на каштане, открывая зрелый плод. «Ну и что, что деревенский, — ответил он, теряя привычную уверенность. — Надо же нам как-то меняться, Саша, что-то брать у тех, кто был до нас, писал, искал во всем красоту. Зачем-то ведь и они жили». Саша рассмеялась, выпуклые зубы влажно блеснули, розовый язык скользнул по губам: «Была печаль меняться! Чем же мы так не вышли, что нам меняться надо? И мы ж не на голове стоим!» Тон ее новый, не школьный, в нем взрослая игривость: так балагурят с парнями. «Вы как-то быстро выросли, Саша…» Она не дала договорить, перебила, готовая первой насмехаться над собой: «Ага, жердя настоящая!.. — Саша шагнула к нему, словно собралась мериться ростом. — Уже и вас перегнала. Вам не расти, вы свое взяли, — продолжала она, не ведая, что говорит жестоко, — а я еще вымахаю, так вымахаю, что и взамуж никто не возьмет!» — Потянулась к корзине, но Капустин придержал ее за плечо, рукой ощутив его округлость и жар. «Я помогу», — сказал Капустин. Он опустил свою корзину рядом с корзиной Вязовкиной, связал обе шлеи, и Саша подняла крик, что она сама потащит, не развалится, что такой груз не по нем. Теперь уж он ни за что не отступился бы.

Они двинулись к переправе под покаянные слова Саши и ее похвалы, что вот какой он крепкий, не всякий мужик осилит, а кто и осилит, не вызовется в помощь. Он испытывал простое и бестревожное облегчение оттого, что Саша идет рядом.

Переправы дожидались на пароме под клокочущий храп паромщика в тесовой пристройке, говорили вполголоса, склонясь к бревенчатым перилам: будить паромщика незачем, не станет он из-за них жечь бензин. Снова сбросив босоножки, Саша села на дощатый настил парома, подтянула до колен брюки и опустила ноги в быструю воду. Запрокинув голову, слушала Капустина, а он наблюдал ее сверху в славном и таком непривычном покое, видел ее пальцы, омытые и будто подвижные, тронутые теплым кармином в закатной воде. «Сели бы, в ногах правды нет», — сказала она и приглашающе качнулась в сторону. Он скользнул под перила, уселся рядом, резиновыми сапогами в воду. «И не разулись!» — ахнула Саша. Капустин промолчал, усталые, распаренные ступни и через резину почувствовали прохладу реки. «Хорошо бы хоть доярок на плотину пускали, — сказала Саша, глядя издалека на белопенную, перегородившую Оку стену. — Там и ферма близко. Привыкли бы по ней бегать, и страх прошел бы». — «Глупо все это, не по-хозяйски! — сказал Алексей. — Я о запретке говорю. Но сами мы тоже научились странно рассуждать: вы за доярок постоите, я за учителей заступлюсь, а другим как?!» Но от Саши уже отлетела эта забота, ее недолго занимало то, что годами досаждало Капустину: «Я и на лодке люблю, только до лодок далеко ходить будет». — «Чего хорошего: осенью, в дождь, в туман, берега не видно. Ночь, темно, а доярки на первую дойку». — «Они и по темной поре в лодке поют. Говорят, скотина в загоне услышит и себе обратно трубит: с подружками перекликается. Слыхали?» — «Может, и слыхал когда, но не связывал одно с другим. Не думал об этом». — «Что ж вы, — учитель, а об жизни не думаете? — упрекнула она недоуменно. — Видно, правду говорят: ученому одна забота — чтоб книгу какую не пропустить…» — «Какой я ученый, сельский учитель». — «У нас в школе вы самый ученый». — «Будет вам, Саша, — ворчливо сказал он. — Я-то цену себе знаю». — «И мы не слепые… — Она рассмеялась. — Вы и на велосипеде не по-людски ездите!» — «Как не по-людски?» — «Кочетом! Не гнетесь». Теперь и он рассмеялся: «Отъездился я, Вязовкина, у меня велосипед украли». Саша всплеснула руками: «А я гляжу, чего вы в лес пеший сбегали и грибы на горбу!»

И тут у Капустина сорвалось признание. Скажи ему кто поутру, что он встретит Сашу по прозвищу «Была печаль» и заговорит с ней о сокровенном, он рассмеялся бы в ответ. Весь день в лесу, на прогретых по-летнему полянах и просеках или закрытый от безоблачного неба густой листвой дубов, ольхи, желтеющих берез и недвижными лапами елей, он слышал над собой курлыканье отлетающих журавлей. И в наступающем вечере было что-то прощальное, бередящая душу прозрачность перед сумерками, белесые огоньки, мигнувшие на плотине, не гул, а шорох и шепот падающей вдали воды. И Саша — чужая, с определившейся жизнью, чужая настолько, что открыться ей все равно что излить душу быстрой, темной воде под ними, небу, залитому над холмами багрянцем, черным, на фоне заката, омелам на вязах. «Уеду я из деревни, Саша. Совсем». — «И матерь бросите?» — не поверила Саша. «Я и ее в город заберу». — «Капустина не поедет, живая нипочем не поедет, у нее вперед всего дело». Он понимал, что Вязовкина права, мать в город не увезешь; не оттого ли он и не говорит ей ничего до поры? «И вы останетесь: от добра добра не ищут». — «Вы там, у бочага, правду сказали: мне больше не расти, я свое взял… Я не обиделся, — ответил он покаянному движению ее губ. — Только я это шире понимаю; в нашей деревне я свое взял, а мне еще надо. Для человека высшее добро — семья, — так по моему разумению. А у меня не будет семьи, пока не уеду…» — «Ой! — воскликнула от неожиданности Саша. — Что же, у нас невест нет?!» — «Есть, да не мои». Вязовкина поняла его так, что все деревенские не по нем, но обижаться не стала, может, и согласилась в душе с Капустиным и только, играя, распахнула глаза пошире, сказала грубовато и с намеком: «Пошукать — нашли бы: не все же порченые!» — «Уж я все передумал, — серьезно ответил Капустин. — В мыслях избу за избой обошел. Для учениц я стар, хотя мне и тридцати нет, я ведь по вашим глазам вижу, по взглядам: стар. Что?» Саша молчала, будто соглашалась, это подхлестывало его, поощряло говорить. «Есть славные женщины, но не мои, понимаете, не мои!» — «Посватайтесь — ваша станет», — легко решила она и это затруднение. «Как свататься, если душа не лежит?..» Капустин осекся, подавив внезапное искушение исповеди полной, затрагивающей всю его жизнь. Возвратясь с дипломом в родную школу, он остался для деревни все тем же Алешей Капустиным, сыном бухгалтера Марии Евстафьевны Капустиной. Деревня их не просто жила хозяйственными делами, а словно и знать не хотела всего, чего не выразишь числом, цифрой. Учитель учит, и будет с него, и земной ему поклон раз в году, первого сентября, — а жизнь есть жизнь, и не учитель творит ее гордые показатели. И было множество людей вокруг, которым все полагалось вперед учителя, и не один хлеб насущный, но даже и газета и книга.