Страница 17 из 75
«Нет, это просто счастье — вспомнить о Васе», — радуется поэт. И это очень в его духе — вернуться к уже решенной, казалось, теме, чтобы разглядеть новые, прежде не использованные возможности.
Однако работа подвигалась медленно, а с началом войны с фашистской Германией и совсем было прервалась.
Глава четвертая
«ПОВЕСТЬ ПАМЯТНОЙ ГОДИНЫ»
О начале новой войны Твардовский узнал в подмосковной, возле Звенигорода, деревне Грязи, где, по его воспоминаниям, «только что устроился… с надеждой на доброе работящее лето со своими бумагами и тетрадками».
Потом он с редкой подробностью опишет «это тихое, немного даже печальное место» — старые «щеповатые» крыши соседних изб, видневшиеся за окном, и небольшую елочку над огородом, почти как в родном Загорье, и долгую, очень красивую дорогу по в о ду, к ключу, осененному ивами и березами.
Опишет, уже зная, что страшный вал вражеского нашествия докатился и туда, смял и уничтожил жителей и всю эту красоту: «…На снимке (в газете. — А. Т-в) ничего узнать нельзя: какие-то пожарища, торчаки обгорелых и полуобвалившихся печных труб — то есть то, что сливается с тысячами подобных картин, виденных в натуре…» за годы последующей кочевой жизни военного корреспондента.
Назначенный, как гласило командировочное предписание, «литератором газеты редакции Киевского Особого военного округа», Александр Трифонович 23 июня выехал туда и на какой-то станции, уже неподалеку от Киева, столкнулся с волнами огромного народного бедствия:
«…Поле было покрыто лежавшими, сидевшими, копошившимися на нем людьми с узелками, котомками, чемоданами, тележками, детишками. Я никогда не видел такого количества чемоданов, узлов, всевозможного городского домашнего скарба, наспех прихваченного людьми в дорогу… Поле гудело. И в этом гудении слышалась еще возбужденность, горячность недавнего потрясения и уже глубокая, тоскливая усталость, онемение, полусон, как раз как в зале забитого до отказа вокзала ночью на большой узловой. Поле поднялось, зашевелилось, тронулось к полотну дороги, к поезду, застучало в стены и окна вагонов, и казалось — оно в силах свалить поезд с рельсов».
А рядом с этим ошеломительным впечатлением было иное, тоже разрывавшее душу болью, жалостью, состраданием — и в то же время являвшее собой силу и красоту человеческого духа. Нарушив все запреты, поэт со спутниками втянули в вагон женщину с детьми и были совершенно поражены и растроганы, что, кое-как устроив измученных, сразу уснувших ребятишек, она «не только не жаловалась на судьбу, но всячески старалась, чтобы люди, не видевшие, не испытавшие того, что уже довелось ей, не были слишком потрясены», и чуть ли не утешала их, убеждая, что у нее все уладится.
«Как будто в образе этой маленькой матери-беженки первых дней войны, — вспоминал Александр Трифонович, — дано было увидеть нам все величие женского, материнского подвига в этой войне…» (И не первый ли это был смутный проблеск образа героини поэмы «Дом у дороги» с ее еще более трагической судьбой?)
Добираясь до места назначения, Твардовский сразу получил свою долю того, что обрушилось на страну и народ. Бомбежки, часто почти непрерывные, во время одной из которых лишь чудом уцелел. Разгром Днепровской военной флотилии, свидетелем чего оказался (в позднейшей повести сотрудника газеты «Красная Армия», где стал работать поэт, Виктора Кондратенко «Без объявления войны» кратко упомянуто о встрече с украинским писателем Саввой Голованивским и Твардовским, вернувшимися с кораблей, и о горькой шутке Александра Трифоновича: «Планшеткой голову от бомб прикрывал. Помогло»), Последние встречи с товарищами — Аркадием Гайдаром и Юрием Крымовым (один вскоре погибнет, другой пропадет без вести).
Уж кажется, было «хвачено горячего» позапрошлой зимой, но — «это не Финляндия», как скупо и многозначительно сказано в письме жене. Твардовский даже вызвал недовольство главного редактора «невыполнением боевого задания»: «В первой поездке я с непривычки (потому что ничего подобного не видел в Финляндии) немного опешил и вернулся без единой строчки…»
На снимке, сделанном после выхода из окружения под Каневом (шевченковские места, два года назад шумные от торжеств в честь поэта, чьи стихи Твардовский тогда с увлечением переводил), Александр Трифонович сидит, прислонясь к дереву, задумчивый, даже сумрачный. Как будет сказано в «Тёркине»: «Что он думал, не гадаю, / Что он нес в душе своей…» — Возможно, что-то похожее на записанное в тогдашнем черновике, — по словам поэта, «наброске осеннем, под живым впечатлением „окруженческих“ рассказов»:
«Не в письме, — пишет поэт жене в эту пору, — рассказывать о том, что довелось видеть и т. п. при совершении „драп-кросса“ из Киева. Не все мы вышли. Много осталось где-то в лесах, а то и в плену или убитыми и ранеными. Но ничего. Немцев по-бьем-таки, в этом я уверен, несмотря на все горькие и обидные вещи, которые приходилось наблюдать…»
Пришел черед оставить Харьков, редакция перебралась в Валуйки, потом в Воронеж.
Уже в следующий раз, после вышеупомянутой осечки, Твардовский вернулся из поездки с «богатым материалом». Возможно, он считал это своим, «первым боевым днем» (так назывался один из его июльских очерков). «Я пишу довольно много, — говорится в августовском послании в далекий Чистополь, куда были эвакуированы Мария Илларионовна с дочерьми. — Стихи, очерки, юмор, лозунги и т. п.». И чуть позже: «Если исключить дни, когда в поездках, то на каждый деньприходится материал» [8].
И хотя у поэта «все-таки есть чувство, что нечто для родины в такие трудные (небывало трагические) для нее дни делаешь и ты», он со все обостряющейся совестливостью терзается тем, как несоизмеримо это с лежащим на солдатских плечах:
«Мы живем по обочинам войны. Мы быстренько подъезжаем к тем ямочкам и окопчикам, в которых сидят воюющие люди, быстренько расспрашиваем их, прислушиваясь к канонаде и невольно пригибая голову, когда свистит мина. А потом, провожаемые незабываемыми взглядами этих людей, убираемся восвояси…»
Ощущение великой трудности происходящего передано уже в первых летних стихах поэта:
(«Сержант Василий Мысенков»)
Однако по всем тогдашним обстоятельствам — не только по загруженности газетной поденкой, но и по тяжелому положению на фронте, огромности жертв и потерь, невозможности усугублять и без того невероятное напряжение человеческих душ, — Твардовский, по собственному выражению, и «десятой доли» того, что испытал, видел, слышал, думал, еще не мог выговорить, «выписать» в своих стихах.
«…Пока что, — делится он с Марией Илларионовной в тяжелейшие дни, 12 октября 1941-го, — я должен находить в себе силы для ободряющего слова, это слово, которое либо заключенной в нем доброй шуткой, либо душевностью своей согревает чуть-чуть, расшевеливает то инертное, тягостное безразличие, которое незаметно уживается в сознании усталого от боев и тягот человека. А каких слов он стоит, этот человек!»
Еще в написанной по следам финской войны и напечатанной во время короткой передышки между войнами (6 ноября 1940 года) «тёркинской» главе «Гармонь» картина веселой пляски сопровождалась примечательной оговоркой:
8
Например, стихи «Боку — в бок» (об известном немецком военачальнике фельдмаршале фон Боке, командующем группой армий «Центр» при вторжении в СССР), многочисленные фельетоны о подвигах «донского казака Ивана Гвоздева» и т. п.