Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 16 из 75

Неотступной мыслью о павших проникнуты и многие другие тогдашние записи поэта:

«…Говорил, между прочим, с одним танкистом лейтенантом… спрашивал его о том, о сем. Женат ли? Женат. А дети? Да нет, какие же дети. Мы еще недавно совсем, перед войной только. Сколько вам лет? Двадцать два. Я подивился его молодости…

— А вот он еще моложе был, — показал лейтенант ногой на фанерную дощечку, торчащую из снега у самой стежки. „Геройски пал… 1921 г. рождения“. Я не заметил раньше этой дощечки. Сколько их, между прочим, этих дощечек с карандашными надписями, по пути от реки Сестры до Выборга. Сколько братских могил».

В публиковавшихся тогда во фронтовой печати очерках поэта ничего такого не было, да и быть не могло. Даже вроде бы совсем «невинные» черточки событий решительно отсеивались редакционно-цензурным «ситом»: очерк о нескольких прославленных танкистах, которые выглядели отнюдь не богатырски — «мал мала меньше», по выражению автора, — был первоначально озаглавлен «Экипаж малышей», но в газете превратился в «Экипаж героев» и подвергся таким изменениям, что Твардовский «ахнул и для себя отказался от него».

Зато живая запись рассказа командира танка Д. Диденко (Героя Советского Союза, как и весь экипаж) сохранила всю жестокость происходившего, вплоть до мучительнейших подробностей: «Надо было вытащить с поля боя другой, сгоревший танк. Полез я туда, — сказал Диденко, — дотронулся рукой до механика — он и рассыпался. Зола».

Подобная правда даже тридцать лет спустя будет «шокировать» и возмущать вышестоящие инстанции.

В марте 1940 года Твардовский, встретившись в Ленинграде с «Бекушей», как он ласково называл Бека, очень откровенно и горько рассказывал ему о виденном и пережитом на только что окончившейся войне.

Александр Альфредович был поражен происшедшими в поэте переменами. Он был, записывал Бек, «как-то отделенным от меня какой-то серьезностью, как бы находящимся на другой ступени». Несколько раз повторил, что не было в этой войне, «не нашлось» Суворова — настоящего полководца. Зато (и это он тоже твердил) сами офицеры и солдаты сделали в этих условиях невозможное.

Благодаря бековским записям известно о том, что поэт мало кому поведал: «Он мог погибнуть двадцать раз. Однажды ночью проводник вывел их по ошибке к финской линии. Стрельба, они лежали, потом бежали, согнувшись».

В другой раз наблюдательный пункт, на котором находился Твардовский, был сбит снарядом минут через десять после того, как он ушел оттуда.

Как-то, оказавшись на перевязочном пункте возле передовой, держал фонарь над операционным столом, где, как выразился поэт, «умирали и оживали».

Неудивительно, что он, как писал Бек, не только «до краев наполнен впечатлениями», но «как-то взбаламучен и много пил».

Значительность и точность очеркового свидетельства Твардовского о финской войне ныне подтверждена появившимися из-под спуда лет и цензурных запретов воспоминаниями ее непосредственных участников, которые порой прямо перекликаются со сказанным автором «С Карельского перешейка».

Так, уже упомянутый выше А. Н. Деревенец пишет об одном из павших: «Из головы у меня не выходит вмерзший в лед раненый мальчишка».

И как памятник этим «нашим стриженым ребятам» выглядит стихотворение «Две строчки» (1943):

В поисках кратчайших путей к солдатскому сердцу группа писателей, работавших той зимой в газете Ленинградского военного округа «На страже Родины», изобрела некий условный, лубочный персонаж, который из номера в номер появлялся в серии занятных картинок с незатейливыми стихотворными подписями. Это был Вася Тёркин.

Твардовский написал вступление к этому циклу фельетонов, но в дальнейшем основным автором «Васи» сделался давний сотрудник газеты, поэт Николай Щербаков.

«Недостаточность „старого“ „Тёркина“, как я это сейчас понимаю, — писал впоследствии Александр Трифонович, заметно охладевший к этому герою, — была в том, что он вышел из традиции давних времен, когда поэтическое слово, обращенное к массам, было нарочито упрощенным применительно к иному культурному и политическому уровню читателя и когда еще это слово не было одновременно самозаветнейшим словом для его творцов, полагавших свой истинный успех, видевших свое настоящее искусство в другом, отложенном на время „настоящего“ творчества».

Тот «Вася» скрашивал солдатам трудности жизни, являясь в минуты отдыха, краткой передышки, или как бы служил веселым подспорьем в тяжелой солдатской науке, занимательным приложением к деловитым параграфам воинских уставов. Масштаб же новых и драматических размышлений Твардовского о воочию увиденном на войне был попросту противопоказан рамкам газетного фельетона.

Казалось бы, поэту было суждено расстаться со своим «крестником» Васей. Уже рисовалась ему какая-то поэма, которую он будет писать «всерьез»: «…уже представился в каких-то моментах путь героя. Переход границы, ранение, госпиталь, следование за частью, которая ушла далеко уже. Участие в решительных боях… Но ни имени, ни характера в конкретности еще не было».

И вдруг — как озарение!

«Вчера вечером или сегодня утром, — записал Твардовский 20 апреля 1940 года, — герой нашелся, и сейчас я вижу, что только он мне и нужен, именно он, Вася Тёркин! Он подобен фольклорному образу. Он — дело проверенное. Необходимо только поднять его, поднять незаметно, по существу, а по форме почти то же, что он был на страницах „На страже Родины“. Нет, и по форме, вероятно, будет не то».

Парадоксальность обращения к прежнему герою для воплощения нового содержания — чисто внешняя. Как война увидена несравненно глубже, чем прежде, — по-новому осветилась и фигура героя, в которой обнаруживаются черты, которых прежде недоставало.

«Мороз, иней, разрывы снарядов, землянки, заиндевелые плащ-палатки — все это есть и у А. и у Б., — писал Твардовский о первоначальных поэтических картинах военных действий. — А нет того, чего и у меня покамест нет или есть только в намеке, человека в индивидуальном смысле, „нашего парня“ — не абстрагированного (в плоскости „эпохи“, страны и т. п.), а живого, дорогого и трудного».

Все любовнее, внимательнее, вдумчивее всматривается поэт в проступающий перед ним облик этого героя: «Соврать он может, но не только не преувеличит своих подвигов, а наоборот — неизменно представляет их в смешном, случайном, нестоящем виде».

Еще в начале тридцатых Твардовский мечтал о «веселой, увлекательной, жизнерадостной литературе». «…дух захватывает от желания написать такую книгу», — сказано в дневниковой записи 26 декабря 1933 года. Жизнь внесла серьезные поправки в эти планы.

«Это будет веселая армейская штука, но вместе с тем в ней будет и лиризм, — размышляет Александр Трифонович. — Вот когда Вася ползет, раненый, на пункт и дела его плохи, а он не поддается — это все должно быть поистине трогательно». Здесь, кажется, уже брезжит эскиз будущей главы «Смерть и Воин».