Страница 9 из 81
«Нет, отрицательное направление принадлежит именно тем людям, которые обижаются подобными рассказами и безумно отрекаются от своей родины, ставя себя на место народа. Они — гнилые части, сухие ветви дерева, которые отмечаются знатоком для того, чтобы садовник обрезал их, и они-то подымают вопль о том, что режут дерево, что гибнет дерево», — писал критик.
Вряд ли он предчувствовал, что эти сухие сучья до конца дней Щедрина будут угрожающе скрипеть все ту же старую песню, жалуясь, будто сатирик подрубает совсем не их, а полное жизни дерево.
III
В ноябре 1857 года Ф. И. Тютчев с тревогой писал: «Следовало бы всем, как обществу, так и правительству, постоянно говорить и повторять себе, что судьба России уподобляется кораблю, севшему на мель, который никакими усилиями экипажа не может быть сдвинут с места, и лишь только одна приливная волна народной жизни в состоянии поднять его и пустить в ход».
Но «благородное дворянство» в массе своей оказалось не в состоянии понять опасность, грозившую ему как классу, преодолеть боязнь лишиться «исконных» своих прав и преимуществ, смирить возмущение, что крестьян — хотя бы юридически! — поравняют с господами. «…почва здешнего края сделалась вулканическою в отношении к крепостному состоянию… Но удивительный народ здешние помещики… они не хотят ничего ни видеть, ни слышать, ни понимать», — эти слова И. С. Аксакова (в 1856 году) могли быть отнесены не только к Украине, о которой писались, но и ко всей России.
«Рвения к освобождению крестьян не заметно никакого, а напротив, слышен повсюду плач и скрежет зубовный», — сообщал два года спустя из Рязани Салтыков.
Правительству Александра II пришлось буквально силой спасать неразумных помещиков от гибели в огне новой пугачевщины. А спасаемые еще упирались и честили своих доброхотов «красными» и «революционерами». «Красным» считался всякий, кто в душе не был холопом», — писал Б. Чичерин. Быстро уловивший комизм происходящего в «высших сферах» Герцен саркастически отзывался в «Колоколе» о «людях баррикад», каковыми казались даже некоторым членам царствующего дома умереннейший министр внутренних дел Ланской и в особенности более молодой и энергичный Н. Милютин.
Убедившись в намерении правительства отменить крепостное право, многие разобиженные дворяне внезапно обратились в ярых сторонников конституции, свободы слова и собраний. Зазвучали надрывные речи о «бюрократии», отгородившей царя от народа и не дающей услышать голос последнего.
Дымовая завеса этих слов заволакивала действительное содержание происходившей борьбы, и Чернышевский в статье «Борьба партий во Франции при Людовике XVIII и Карле X» предельно ясно расшифровал, что конституция в условиях России, не сопровождаемая никакими другими коренными социально-экономическими преобразованиями, ничего не дала бы народу:
«…все конституционные приятности имеют очень мало цены для человека, не имеющего ни физических средств, ни умственного развития для этих десертов политического рода».
Нельзя было не отдать должного изяществу, с каким была высказана эта мысль: даже слово «десерт» намекало на необходимость предварительного «обеда»!
В той же статье Чернышевский напомнил, что доведшие монархию Людовика XVIII до краха роялисты в случае своего несогласия с королем запросто обвиняли его в… якобинизме.
Рисуя картину этого последнего крушения Бурбонов, автор «Современника» замечал, что им всего выгоднее было бы по обстоятельствам вступить в союз с народом, но что по природе своей они никогда бы не смогли этого сделать.
Действительно, «приливной волны народной жизни» сиятельные пассажиры сидевшего на мели корабля больше всего и боялись. Они были совсем не уверены, что она подойдет, благополучно сдвинет судно с мели и тут же почтительно отступит: а вдруг вздумается ей разнести корабль в щепки?!
Прочитав записку Константина Аксакова «О внутреннем состоянии России», в которой утверждалось, что русский народ не проявляет никакого интереса ни к политическим правам, ни к участию в управлении государством, Александр II не удержался от восклицания: «Дай бог!»
Правительство мечтало обойтись своими бюрократическими силенками. И поскольку целый ряд сановников отстранялся от участия в «крамольной» царской затее, на этот раз пришлось призвать на помощь даже таких людей, которые в прежние времена не могли найти применения своим способностям.
Оказавшись в самом центре «правительственного либерализма» — в министерстве внутренних дел, Салтыков поначалу принялся за работу с большим рвением. Тем более что его связывали с Милютиным воспоминания о юности, о покойном брате Николая Александровича — Владимире, который был участником петрашевских «пятниц» и большим приятелем Салтыкова (Михаил Евграфович посвятил ему свою первую повесть «Противоречия»). Не забыл Салтыков, что именно Милютину был обязан он смягчением своей участи в 1848 году и некоторыми поблажками, которые получил в Вятке.
Сам на редкость работящий человек, Милютин много спрашивал и со своего нового подчиненного. И сослуживцы Салтыкова, заметив, что тот вскоре стал выходить из директорского кабинета не в духе, решили, что он просто недоволен излишней придирчивостью начальника.
— И что он от меня хочет! Брошу все… к черту! — ворчал Михаил Евграфович, швыряя на стол испещренные милютинскими помарками бумаги.
Но не милютинская педантичность раздражала Салтыкова.
По временам он чувствовал себя тем же наивным губернским дебютантом, который самозабвенно готовил правдивый отчет в надежде быть понятым и по достоинству оцененным, не предчувствуя, что весь его труд обречен бесследно кануть в архивную Лету.
А ведь теперь, казалось, настала иная пора. Даже в самом департаменте чиновники не без злорадства рассказывали друг другу о ядовитых статьях «Колокола».
Особенное оживление вызвал уничтожающий разбор отчета министра внутренних дел за последний год войны. Редко кто с такой горечью читал этот лист «Колокола», как Салтыков.
Скольких усилий стоило, отправившись на ревизию, вывести на чистую воду разночиновных воров, сбившихся в одну дружную компанию! Впоследствии Салтыков колоритно изобразил эту круговую поруку грабителей.
«— А подайте-ка сюда дело об обманном сведении отставным майором Негодяевым рощи, принадлежащей заштатному богословскому монастырю! — взывал ревизор к оторопевшему канцелярскому стаду, прибавляя мысленно: «Ну, теперь-то вы уже не отвертитесь от меня, крысы прожорливые!»
Но крысы таинственно переглядывались между собой и наивно недоумевали.
— Дело… о сведении… рощи?.. — произносила с расстановкою какая-нибудь из крыс побойчее… Вся физиономия, весь организм этой крысы дышит таким наивным удивлением, как будто она сейчас только что на свет божий произошла, ничего не знает и даже никаких прирожденных идей о «таковом обманном отставного майора Негодяева поступке» не имеет.
— Это точно-с… такое дело было-с! — выручает другая канцелярская крыса: — только оно бывшим копиистом Подгоняйчиковым неизвестно куда утрачено-с!
… И таким образом подвигалась вперед вся ревизия. Одно дело сгорело, другое пропало, третьего, как ни бились, не нашли, четвертое продано в кабак в качестве оберточной бумаги…
— Странно! — скрипит ревизор зубами. — Какие же у вас дела есть?
— А вот-с: дело о бунте Тришки мордвина против предержащих властей; дело об оскорблении Васькой чувашенином словом и действием капитан-исправника; дело о пограблении черемисином Алешкою с товарищи медной гривны… ведутся неупустительно-с!»
Если же ретивым ревизорам, вроде самого Салтыкова, и удавалось все же докопаться до фактов, изобличающих «господ Негодяевых», то и тогда сообщения об этом далеко не всегда доходили до ушей начальства; так, эстафета о чудовищных злоупотреблениях интендантов в Крыму, посланная комиссией князя Васильчикова, попросту пропала по дороге — была «неизвестно куда утрачена».