Страница 10 из 155
А в Москве был только театр у Апраксиных, строился Петровский театр на деньги Воспитательного дома и предприимчивого англичанина Медокса, но он еще не открылся, и даже балов почти не устраивали. В 1783 году положили создать Дворянское собрание, но домом оно пока не обзавелось. Мужчины спасались за картами в Английском клубе, а дамам оставалось только ездить друг к другу с визитами и в церковь. Вечерами собирались где-нибудь поиграть в карты, послушать музыку, молодежь пыталась немного танцевать в тесных комнатах старых домов.
Город стало не узнать. Повсюду спешно сносили деревянные постройки и начинали возводить каменные дворцы и публичные здания. Москва превратилась в одну большую и очень грязную стройку. Улицы еще не мостились, только кое-где покрывались досками и бревнами. От этого становилось только хуже: после дождей и таяния снега доски торчали почти стоймя и не было никакой возможности по ним проехать. Зимой, к счастью, это безобразие скрывалось под снегом, и разумные люди приезжали в столицу по первому пути, а уезжали до распутицы. И все равно, вечерами своих лошадей жалели, а запрягали наемных ямских, тем более что в темноте упряжь все равно не видна. Фонари стояли повсюду, но свечные и на расстоянии не менее сорока сажен. При их свете только что на забор не наедешь, но человека можно и не увидать — сбить с ног.
Из построек новой Москвы при Федоре Алексеевиче готовы были дворец М. Ф. Апраксина, весь изумрудно-лазоревый, чудно украшенный, с изгибающимися стенами, и еще дом известного поэта М. М. Хераскова. Эти барочные здания Грибоедов любил и охотно навещал их владельцев, тем более что разделял их любовь к театру и мог часами доказывать сердившемуся Хераскову превосходство французской драматургии над русской. В свой последний год жизни Федор Алексеевич имел удовольствие увидеть достроенным прекрасный дом П. Е. Пашкова, но умер до того, как туда вселилась огромная семья хозяина.
Остальную Москву Федор Алексеевич не любил, более того — начинал ненавидеть, как и многие старики той поры. В моду на их глазах вдруг вошел беспринципный Матвей Казаков, выстроивший в готическом, презираемом еще Вольтером стиле Петровский дворец, но тотчас же обратившийся к классическому стилю, более всего напоминавшему непривычному глазу казенную архитектуру (вроде удручающе громадного Воспитательного дома), слегка оживленную однообразной колоннадой. Федор Алексеевич, к счастью своему, не дожил до того дня, когда Казакову стали поручать не только присутственные места и больницы, не только бесчисленные частные дома, но даже церкви! На засилье казаковской школы кое-кто сетовал, но безуспешно — императрица ей покровительствовала. И молодые охотно следовали ее вкусу, поскольку вычурное искусство барокко им успело надоесть и хотелось разнообразия.
Во время последней болезни Грибоедова стали раздражать и церкви, точнее, перезвон их колоколов и часов, влетавший в окна с десяти-пятнадцати соседних колоколен. Если пономарям удавалось бить строго одновременно, от такого боя дрожали стекла в рамах, и закладывало уши, и прерывался беспокойный сон пожилого человека.
Федор Алексеевич скончался 2 марта 1786 года, оставив три тысячи душ крестьян и 55 тысяч рублей долгу. По тем временам наследство было отличное, а долг невелик. Тогда не считали достойным уметь сводить доходы с расходами, в этом видели склонность к расчетливой жизни, что-то купеческое и мещанское. Даже богатейшие вельможи, Потемкин или Валериан Зубов, например, имевшие сорок — пятьдесят тысяч крепостных и бесчисленные богатства, добытые всеми путями, оставляли до миллиона рублей долгов! Так что Грибоедов жил довольно скромно, по средствам, и долги его не обременили имение. Мария Ивановна, вдова, имела собственные средства и более двух тысяч душ, что очень немало. Дочери получили по смерти отца почти по двести душ в разных деревнях каждая и стали желанными невестами.
Алексей Грибоедов, сделавшись хозяином богатого владения, службы не бросил, хотя был всего лишь в чине гвардии поручика и имел самый благовидный предлог для отставки. Он был молод, полон веры в себя и не желал хорониться в деревне, жениться и вести покойную жизнь помещика, охотиться да развлекать соседей. Все его поколение с детства было напитано идеями Просвещения. Не то чтобы Алексей читал французских энциклопедистов, Вольтера или Руссо, или их русских и немецких подражателей, или имел склонность к метафизическим беседам и спорам о политике. Он, как и многие, впитал идеи из воздуха, которым был окружен: из театральных пьес, из журналов, из разъяснений учителей, правительства и даже полковых командиров.
Ему внушили, что достоинство человека, гражданина и патриота определяют не богатство и сословная принадлежность, но дела, служба на благо родины. По-французски эта мысль звучала как призыв покончить с жестким кастовым делением общества, с безграничной властью монарха, дать простор силам всех, кто может принести пользу стране. В переводе на русский она стала означать просто, что величие человека определяется его чином в Табели о рангах. Это бы и неплохо. Если вообразить, что тысячи молодых людей, в том числе не дворян, прекрасно образованных и духовно развитых, вступают одновременно на первую ступень служебной лестницы в равном положении, которое не зависит от денег и титулов предков, то всех выше должен вознестись самый достойный, тот, чье служение будет наиболее полезно государству. Таков был идеал российских правителей, мечтавших сделать всех подданных равными и полными рвения. Никого не смущало, что действительность нимало не соответствовала идеалу. В этом видели даже преимущество.
Тогда верили в Разум. Верили, что всё можно исправить: победить пороки, восторжествовать над злом, утвердить добрые нравы и естественные порядки, согласовать веления природы и благо общества. И чем менее походила Россия на царство Разума, чем больше предстояло труда по его утверждению, тем больше была бы слава в потомках. Достижима ли цель? Такой вопрос и не ставился! Можно ли сомневаться! Только и необходимо, что воспитать детей в понятиях добродетели и доблести (по-французски это выражалось одним словом «vertu»), удалить их от непросвещенных взрослых, заперев на годы в закрытых учебных заведениях, а потом вывести в свет, предоставив им одинаковые возможности для продвижения. Такие люди, несущие в самих себе глубоко осознанный нравственный закон,конечно, не стали бы презирать крепостных, уподобляя их скоту. Нет, они увидели бы в крестьянине человека, хотя темного и непросвещенного; стали бы для своих людей отцами и благодетелями, направляя простые их побуждения к общественному благу. Чарующая картина будущего благоденствия России открывалась с высот века Просвещения. Казалось, уже через поколение-другое наступит царство Разума на земле. В него искренне верили и — кто в малом, кто в большом — стремились внести свою лепту в кажущееся общим дело. Вера в Разум успешно подменяла веру в Бога, а порой и вовсе вытесняла ее. То и дело тот или иной молодой человек объявлял себя вольнодумцем, вольтерьянцем, годами не ходил к исповеди — и никто его за это не преследовал, не порицал. Церковь не пользовалась никаким уважением у правительства и дворянства, оставаясь прибежищем старых дев и пожилых ханжей. Над старухами, вечно отбивающими поклоны в молельнях, смеялась сама императрица в собственных своих пьесах, и с ее легкой руки высшие круги стали презирать истовость и долгие посты. Поколению, рожденному в конце 1760-х годов, будущее улыбалось и жизнь сулила радость.
Каждый год словно бы приближал торжество Разума. В феврале 1786-го императрица запретила слово «раб» в официальных бумагах, и поэт Василий Капнист откликнулся восторженной одой: