Страница 50 из 57
Живя в Новодевичьем монастыре, Софья не могла жаловаться на строгое уединение. Молельщики и молельницы по-прежнему допускались в монастырь беспрепятственно, а в большие праздники навещали ее тетки и сестры. В монастыре она была окружена своими прежними мамами, постельницами и прислужницами; но скучна и томительна была для Софьи однообразная их беседа; ей нужны были разговоры с разумными и книжными людьми, а не пустая обыденная болтовня баб.
Пользовалась царевна в монастыре большим довольством. Ежедневно отпускалось ей в келью вдоволь и яств, и питей. Каждый день выдавалось на нее по ведру приказного меду и мартовского пива и по два ведра приказного и хмельного пива, а также по два ведра браги. Этим не ограничивалось питейное, слишком избыточное продовольствие, так как на Рождество и на Пасху отпускалось еще по ведру коричневой и по пяти кружек анисовой водки. Съестное продовольствие было также изобильно, так как для царевны ежедневно присылали с царского кормового двора десять стерлядей, щуку, леща, трех язей, тридцать окуней и карасей, два звена белой рыбы, зернистую икру, просольную стерлядь и белужину. Можно было порядком насытиться от этой, хотя и постной, трапезы, и, по всей вероятности, немало инокинь порядком откормилось, благодаря пребыванию царевны в их обители. Вдоволь было также у царевны хлеба: белого, зеленого, красносельского, папошников*, саек, калачей, пышек, пирогов, левашников*, караваев, орехового масла и разных пряных зелий для вкусной приправы. Не обидел царь Петр свою сестрицу и сластями. Повелел он выдавать ей: по четыре фунта леденца белого и красного, полфунта сахару «кенарского», по пуду среднего и по четыре фунта леденцов «ряженых»*, по три фунта заграничных и конфект и сколько угодно пряников, коврижек и иной всякой сласти.
Понятно, впрочем, что никакие снеди, хотя бы приготовленные на сахаре, меде и патоке с инбирною и другими приправами, не могли усладить горечи жребия, доставшегося в удел Софье. Бездействие всего сильнее угнетало и удручало царевну, привыкшую уже к кипучей и разнообразной государственной деятельности. А чем она могла заняться в монастыре, оторвавшись однажды от однообразной и прежде уже не нравившейся ей жизни в теремах! Никогда не любила Софья женских рукоделий, а чтения на русском языке в ту пору было вообще мало, притом она перечитала уже все, да и зачем было читать, когда не с кем было потом разделить беседу о прочитанном.
Проходил год за годом, и минуло уже пять лет с того времени, как Софья, лишенная власти, въехала в монастырские ворота. Умерла в это время злейшая ее ненавистница, царица Наталья Кирилловна, но положение царевны не изменилось: каждый день тот же благовест, то же молитвенное пение и, наконец, то же самое перед глазами, а на уме и на душе у царевны совсем иное. Братец Петруша был суров и непреклонен по-прежнему, да и царевна, строптивая от природы и побывавшая уже во власти, не хотела покориться ему и просить у него пощады.
В январе 1696 года умер царь Иван, не посещавший сестры под предлогом болезни, но, вероятнее, в угоду Петру, который даже не позволил Софье присутствовать на его похоронах. Петр стал единодержавствовать, и заговорили в Москве, что молодой государь хочет все царство переделать на иностранный лад.
Среди своего отчуждения Софья отводила порою душу в беседах с сестрами, приезжавшими к ней в монастырь.
– Наш-то Петрушка все на новые выдумки и затеи лезет, свернуть бы ему поскорее шею! – говорила однажды старшая из сестер, царевна Марфа Алексеевна, разделявшая с Софьей непримиримую ненависть к Петру. – Хорошо было бы, если бы стрельцы, а за ними народ поднялись против него и ты бы, сестрица, тогда на свободу вышла. Держит он тебя, злодей, в тяжкой неволе. Толковали прежде, будто все зло от Натальи Кирилловны шло, а теперь и нет ее, а тебе, родная моя, все-таки не полегчало.
– Крепко она научила его нас ненавидеть, весь грех за наши страданья на ее душе! – сказала гневно Софья, с навернувшимися на глазах слезами.
– Господь Бог даст, все твои муки, Софьюшка, скоро кончатся. Стрельцы снова шуметь принимаются, за тебя хотят постоять, все они тебя добром вспоминают, – утешала ее царевна Марфа.
– Бояре против меня, невзлюбили они меня за то, что я им воли не давала, – перебила Софья.
– Да бояре-то не постоят и за Петрушку, роптать на него начинают за то, что с иноземцами дружит, а своих, русских, как будто презирает, – перебила Марфа.
– Надобно бы, Марфушка, со стрельцами поближе стакиваться, посылай-ко почаще в их слободы, пусть твои постельницы да другие надежные и толковые бабы со стрельчихами сходятся. Ведь и в прошлые годы я через них стрельцами распоряжалась, – наставляла сестру царевна.
– Исполняю твои советы, сестрица-голубушка. Слышно, что Петрушка в Воронеж ехать собирается, суда там строить хочет, а потом пойти войною на басурман.
– Пропасть бы ему там! – пожелала Софья.
Подобные беседы, в которых слышалась постоянная злоба против Петра и надежды на перемену к лучшему, вела Софья и с другими своими сестрами – Марией, Екатериной и Феодосией. Надежды эти, как казалось царевнам, готовы были осуществиться, когда состоявший в царской службе и пользовавшийся прежде расположением Петра иноземец Цыклер, а из русских Соковнин и Пушкин* составили против Петра заговор. Смелый их замысел был, однако, открыт, и их четвертовали: сперва отрубили руки и ноги, а потом и головы; а при производстве о них дела оказалось, что царевна Софья не была чужда замыслов заговорщиков. В 1697 году сходил Петр под Азов и, возвратясь оттуда в Москву победителем, задумал отправиться с великим посольством за границу.
– Смотри за царевною Софьей Алексеевною, да смотри, Федор Юрьевич, хорошенько, чтобы порухи какой не было. Гляди в оба, чтобы она никаких сношений за монастырскою стеною не заводила. Знаю я ее преотменно. И сидя в Новодевичьем, сумеет она наделать много бед. Не пускай к ней никого из чужих, да и за другими царевнами присматривай. Ведь и на них больно много полагаться нельзя. Хитрый народ эти бабы, сумеют они провести хотя кого. Сестрам не позволяй ездить в монастырь во всякое время, как это велось прежде, пусть приезжают только дважды в году: в Светлый праздник и в храмовый, да разве в случае тяжкой болезни Софьи Алексеевны дозволь им побывать у нее, но и тогда не оставляй их без присмотра. Молельщиков, как только служба кончится, а пуще всего баб, тури из монастыря вон, а кого в чем заподозришь, того тут же и хватай. Особенно не допущай в монастырь певчих: в церкви они поют «спаси от бед рабы твоя», а на паперти денег дают на убийство! – наказывал Петр Ромодановскому при отъезде своем за границу.
– Положись на меня, великий государь, все без тебя по монастырю в порядке будет, – самоуверенно успокаивал Петра будущий князь-кесарь и будущий грозный начальник страшного Преображенского приказа.
Кроме словесных наставлений, царь дал Ромодановскому еще и письменные, пригрозив, разумеется, что плохо ему будет, если он сделает что-нибудь против государевой воли.
Уехал царь в чужие земли, крепко положившись на Ромодановского, и, надобно сказать правду, сторожил Ромодановский царевну усердно, приглядывался и прислушивался он ко всем приходившим в монастырь, расспрашивал и разведывал, хватал тех, которые казались ему подозрительными, и вообще исполнял царские наставления со всевозможною добросовестностью, хотя подчас и становилась ему тяжела его слишком заботливая и беспокойная жизнь.
Сидел однажды Ромодановский у окошка своего жилья, отведенного в монастыре, и поглядывал на монастырский двор. Перед ним то пройдет, еле плетясь, древняя старица с потупленными глазами, бормоча что-то себе под нос, то живо шмыгнет молоденькая беличка*, в остроконечной черной шапочке, и стыдливо, будто невзначай, вскинет глазки на здоровенного князя-стольника и плутовато улыбнется.
«Ведь вот поди, – думал Ромодановский, глядя на расхаживавших взад и вперед по монастырскому двору монахинь и беличек, – живи они мирянками, такой бы свободы не имели, ходили бы они под фатою да укрывались бы от мужчин, а тут знай себе разгуливают промеж народа! Выходит, что в монастыре им вольготнее, чем было бы в супружеском или родительском доме. Да и к чему теснить люд Божий? Долга ли вся-то наша жизнь, а пожить-то каждому хочется».