Страница 10 из 75
Тем же вечером я уже мчался в столицу. Вперед жениха и его челяди летел, охаживая коня плетью, торопя отстающих и сетуя сквозь зубы, что так медленно ползут под копытами версты. Ох, и долгой же мне показалась дорога!
Лучше б она длилась вечно…
Отчего не сгинул я, сраженный рукою ночного татя? Не пропал, растерзанный хищными зверями?.. Почему конь мой не споткнулся? — сломал бы я себе шею, вылетев из седла, — и пусть бы вороны клевали мертвые глаза мои! Зато не увидел бы возлюбленную свою в подвенечных одеждах, ведомую в храм другим!
Именно она оказалась предназначенной Буглюму. Этому жалкому червю! Она, а не какая другая из сестриц!
Родственники милой лишь одно испытание рыжему женишку устроили: дескать, если съест он сердце невесты, что в сосуде хранилось, мною же украденном, так она по гроб его будет. Лис алый светящийся комочек слопал мигом — и не подавился! — родня только успела переглянуться между собой.
Странно так переглянулись, родственнички-то: довольно, да с какой-то усмешечкой тайной…
Да только мне не до чужих взглядов было, как понял чудовищную ошибку свою! Бешеная злоба тьмой застлала глаза, когда узнал я правду. Не помню, где взял оружие… Не помню, как схватили и били…
…Любимая, чем же прогневили мы Господа?.. Где милосердие ваше, Небеса? Как жить, как дышать? — ведь ты и жизнь моя, и мое дыхание!..
…Очнулся от холода: подземелье — мрак, сырость, цепи.
Что вору оковы? Что вору решетки? Тьфу!
С помощью заклинаний высвободился из железных пут. Обидчики мои не догадались их заговорить. А вот с решетками незадача вышла. Не было их там.
Ящерицей ползал в темноте, ломая ногти, обдирая в кровь пальцы: обшарил каждый угол, ощупал все щели, все выступы и углубления, но ни окон, ни дверей не нашел — всюду камень!
Уныние — великий грех. Думай, думай, разбитая головушка! Ищи выход из западни! Или я не Скрумль?
Перебирал одно заклинание за другим, но холодные стены оставались недвижимы.
Правда, оставалось еще одно средство.
В ту нашу первую и единственную встречу любимая доверила мне свое настоящее имя. То самое, что мать дает дитю при рождении, шепнув его на ухо, и которое до поры до времени знает только она. То имя, что дарят только самым близким. То, чем так рады завладеть духи и демоны, чтобы повелевать смертной душою по своему усмотрению. Ну, да вы сами все знаете.
«Позови меня, когда станет совсем худо», — сказала она тогда. Но лучше я заживо сгнию в подземелье, чем сделаю это: почем мне знать, что ни одно исчадие зла не нашло себе убежища в этом каменном мешке? Разве могу я подвергнуть ее такой опасности?
И едва решил так, раздался страшный грохот! Тьма раскололась, и в просвет треснувших стен темницы увидел я серебряную голову дракона:
— Вот и последнее условие выполнил ты!
— …Согласен ли ты, любимый, разделить мою судьбу?
Ха! Согласен ли я пройти боль и муки перерождения, и стать уродливым, рогатым чудовищем? Провести во льдах добрую половину жизни, испытывая нечеловеческие муки голода? Рисковать своей головой ради малейшей прихоти короля?
Да!!! Ибо я люблю тебя!..
…В то утро матушка Гримла овсянку варила. Это у Скрумлей обычаем: по утрам всенепременно тарелочка овсяной жижи. Кашка булькает себе в котле, матушка в кухне возится: шуршит по хозяйству, да одним глазком за варевом приглядывает, чтоб не убежало. Вдруг дверь входная — бам-с!.. Аж с петель долой!
Вбегает запыхавшийся чумазый мышонок:
— Матушка Гримла! Матушка Гримла! Скорее! Они улетают!.. — крикнул, на месте подпрыгнул разов несколько, точно мячик, — и бежать!
Старуха руками всплеснула:
— Охти ж мне! — полы длинной юбки подобрала — и за ним!
Так и проскакали по сонным улочкам — старый да малый — до самой околицы. А за нею ждали их двое…
Прощание было недолгим: длинные проводы — лишние слезы.
Утреннее солнышко еще сонно жмурилось да позевывало, выглянув из-за дальних холмов, когда две пары упругих крыльев рассекли свежее голубое небо. Сделав круг над васильковым лугом, драконы взмыли выше и вскоре растаяли в синеве.
— Дела-а! — вздохнул припоздавший Скруп, провожая взглядом улетевших.
— Бывает… — коротко отозвалась матушка Гримла, концом платка вытирая глаза, слезящиеся то ли от солнца, то ли еще от чего.
И больше ничего не сказала — слишком долго было б рассказывать: и про то, как подменила она Буглюмовы карты, и как использовала старое заклятье, чтоб свести две судьбы, и много всего другого. Ведь начинать историю пришлось бы еще с тех времен, когда девчонкой стянула она у подвыпившего проезжего сказителя мешочек старинных преданий. Среди прочих, было в нем и про то, что служит оковами дракону его собственное сердце: покуда бьется оно — мучается крылатый в человечьем обличье, уязвимом и недолговечном. Стоит же сердцу пропасть, как обретает он долголетие и свободу, разве что король может править судьбой его, но про то отдельная сказка — так же как и про то, что случается с тем, кто согласится попробовать драконье сердце на зуб.
…Давно ушла уж домой матушка Гримла — некогда ей особо рассусоливать: помимо счастья и оберега близких, много и простых забот у хранительницы очага. А Скруп все лежал в стоге прошлогоднего сена. Грелся на солнышке, почесывал толстое серое брюшко, щурился, глядя в небо, и лениво размышлял: хорошо ли то, что негаданно выпало его кузену? И каково променять домашний уют на жизнь, полную скитаний и опасностей?
— Впрочем, — чуть погодя сказал он сам себе, — не всякой крысе дано стать драконом. Наверное, это чего-то да стоит…
И после долго еще всматривался он в бездонную синь, где в такт его мыслям неспешно текли взбитыми сливками облака, и думал, что теперь-то братец Гезза узнает их вкус…
Лариса Бортникова
Жил-был у бабушки
Мы с Лариской договорились про Солонку никому-никому… Даже Мишке Завадскому из пятьдесят шестого. Мишка — хороший, и настоящий командир, если в войнушку биться. Но мальчишка. А мальчишкам доверять нельзя.
Держались мы с Лариской целый июнь и половинку июля, а потом все-таки Лариска не утерпела, а все из-за велика, которым Мишка Завадский хвастался и никому не давал покататься. Можно подумать, что мы этот велик слопаем без повидла. Ну, Завадский хвастался, хвастался, ездил туда-сюда по Пролетарской — от забора Капитоновых до самого молочного, а Лариска рассердилась и выдала все про Солонку. И то, что он у Бабсани в сарае прячется, и только по ночам в сад выходит, и то, что он булки по шесть копеек любит — рогалики, и то, что у него спина горячая-прегорячая, а на хвосте бугорки, вроде бородавок. Мишка нам язык показал, и ка-ак тормознет прям на щебенковом пригорке у гаражей… Лариска долго пятак к шишке прикладывала, который я ей дала. А копейку Мишка на земле нашел. Ну и помчали мы все втроем в хлебный — как раз свежий привезли.
А вечером через Бабсанин забор полезли. Там такая дырка была на углу, мы с Лариской сразу протиснулись, а Мишка еще велик свой проталкивал.
Солонка нас издалека учуял, зафыркал, как огроменная кошка, и задышал жарко-прежарко — изо всех сарайкиных щелей пыхало.
— Это он рогалик унюхал, голо-о-одный. Не бойся, он не кусается, если не дразнить, — пояснила я, чтоб Завадский не трясся так сильно, а то у него даже в животе проглоченным вчера шурупом дребезжало.
— Врете все. Пошел я домой, — Мишка спиной попятился, и велик за собой потянул.
Мальчишка, что с него взять! Только и умеет, что выступать: «Я — красный командир, разведчик, а вы — просто санитарки».
— Ага! А это видел!? — Лариска дверь распахнула, а из сарайной темноты красным светом прям в глаза ка-а-ак даст, а потом желтеньким замигало! Это Солонка всегда так мигал, когда нас видел — радовался. Получалось даже красивее, чем елочная гирлянда, только надо было отскакнуть вовремя, чтоб не обжечься. Потому что Солонка, словно неисправный примус, настоящим огнем изо рта полыхал.