Страница 16 из 19
Самарин волновался, как и все. Особенно после того, как через это прошли первые курсанты.
«Гоняют сразу по всем дисциплинам, — рассказывали они, — а главное — спрашивают и еще черт знает о чем.»
Одного курсанта отсеяли — и, как бы вы думали, за что? За медленную реакцию. Что это еще такое?!
Вечерам Самарин зашел в комнату, где жил этот курсант. Его звали Виктор, прозвище — Профессор. Это за его необыкновенную обстоятельность в учебе. Он не держал в руках книжку только когда спал. Пройденное он знал назубок. Все к нему обращались за советами, он разрешал все споры и недоумения. Чуть что — давай спросим у Профессора. А его отсеяли.
Профессор уже собирался лечь спать, и по его виду нельзя было судить, что он сильно огорчен.
— Знаешь, они правы... — сказал он, как всегда спокойно и разделяя слова. — Я очень медленно думаю... В общем, правильно... реакция у меня не того. — Он усмехнулся: — Сказали, буду работать здесь, при школе. Отвечал я толково, честное слово, потому и решили оставить меня при школе. Вот теперь я действительно профессор.
Самарин смотрел на его лобастое лицо, в его черные, будто, сонные глаза и думал: «Действительно, трудно было бы ему там». Но тут же подумал и другое: «А может, наоборот — железное его спокойствие там бы ему пригодилось?»
Экзамены продолжались, и уже началась отправка. За неделю из школы уехали неизвестно куда семеро ребят, просто однажды утром их недосчитались в учебных группах. Настроение у всех неважное — враг приближался к Москве и первая отправка курсантов резко приблизила фронт к каждому; тяжелые бои, о которых сообщало радио, названия оставленных населенных пунктов курсанты уже связывали со своей личной судьбой. Подолгу они стояли гурьбой у подробной карты, тихо переговариваясь о том, где лучше подход к главным вражеским коммуникациям, ведущим к Москве, где могут находиться самые важные стратегические мосты.
В первую семерку не попало ни одного курсанта из так называемой немецкой группы, в которой был Самарин. Они продолжали упорно штудировать немецкий язык, даже между собой они были обязаны разговаривать только по-немецки. Преподаватель языка особо был доволен Виталием. Вот когда пригодилось все, что дала ему седенькая немка Эмма Францевна, преподававшая язык в средней школе. И Виталий был среди самых любимых трех учеников, которых она регулярно по воскресеньям, а иногда и в будни приглашала к себе домой на чай с печеньем. И было железное правило — за столом говорить только по-немецки. А позже задача ставилась еще сложнее: она разговаривала с ними на каком-нибудь диалекте — то на берлинском, то на баварском, а то на каком говорят немцы в Пруссии; надо было внимательно прослушать фразу, как ее произносила Эмма Францевна, а потом в точности повторить со всеми характерными для диалекта интонациями. К Виталию почему-то сразу «прилип» диалект баварский, и Эмма Францевна, сама по рождению из Баварии, очень радовалась его успехам и звала его «мой земляк». И тогда, и даже теперь Виталий не мог объяснить, почему у него еще в школьные годы появилась такая любовь к изучению языка, но вот была же — он легко мог смириться со средними отметками по другим предметам, но, если случалось получить «уд» по языку, он не смел посмотреть в глаза учительнице. Буквально незабываемым праздником для него стали минуты, когда директор школы, вручая ему аттестат зрелости и перечисляя его итоговые отметки, торжественно объявил:
— По языку... — Он сделал паузу, с улыбкой смотря на Виталия, и добавил: — Если б была такая отметка, я бы сказал: «сверхотлично».
И ребята, заполнившие актовый зал, стали аплодировать.
Вот и здесь, в немецкой группе разведшколы, Виталий был первачом, и ему было поручено вести занятия по диалектам. Он очень огорчался; когда кто-нибудь проявлял нерадивость, отчитывая за это, говорил: «Язык — твое оружие, неужели, ты хочешь среди врагов оказаться безоружным?» Это ребята понимали и все же далеко не все радовали Виталия. Не жалея ни сил, ни времени, он занимался с ними до самых экзаменов.
Курсантов немецкой группы начали экзаменовать, когда все остальные уже покинули школу.
Первым в «чистилище» был вызван Самарин.
В учебном классе сидели четверо. Трое в военной форме, один из них — начальник школы, и один — в штатском.
— Давайте говорить по-немецки, — предложил штатский,
— Яволь, — согласился Самарин.
— Расскажите кратко свою биографию.
Самарин стал рассказывать, но минуты через две военный, сидевший за столом в центре, остановил его.
— С языком порядок, — сказал он.
— Полный, — подтвердил штатский.
— По всем дисциплинам у курсанта Самарина отметки отличные, — добавил начальник школы. — Я думаю, его нужно завтра же передать в хозяйство Урванцева. Согласны, товарищи?
Все его поддержали.
На другой день Самарин поехал на электричке в Москву. С вокзала нарочно шел пешком.
Когда враг прорвался к окраинам города, Самарин не находил себе места в тревоге за мать. В середине октября не выдержал, пошел к начальнику курсов и рассказал о своей тревоге. Спустя несколько дней начальник сообщил, что его мать эвакуирована с другими семьями чекистов на Восток, что ей будут выплачивать деньги по его аттестату и он о ней может не беспокоиться.
— А можно знать, где она будет жить? — спросил Виталий.
— А зачем? Собираетесь оттуда ей писать? — сухо спросил начальник.
Сейчас домой он не пойдет — зачем идти в пустой дом, бередить себе душу?
Утренняя зимняя Москва совсем не была похожа на ту, которую знал и любил Виталий. Опустели улицы. Много военных. Совсем не видно детей. Не убирается снег. Зрение цепко схватывало все эти непохожести на прежнюю Москву, а в душе нарастало гордое чувство — молодцы наши, не дали столицу на поругание! Погодите, может, и я успею что сделать для моей Москвы.
Виталий прошел мимо будки автомата и вдруг остановился — точно его в грудь толкнули. Позвонить Люсе? Стоп! О чем будешь с ней говорить? О себе он ни слова правды сказать не может. Врать ей — не сумеет. Нельзя и встретиться. Приказ строг и ясен — не общаться ни с кем.
Он уже сделал несколько шагов назад к будке автомата и снова остановился. Люся живет в коммунальной квартире. Телефон в коридоре. Он представил себе этот коридор с поворотом, с тусклой лампочкой под высоченным потолком, с висящим на стене велосипедом. Увидел, как Люся идет из своей комнаты к телефону. И... шагнул в будку.
Люсин телефон долго не отвечал. Наконец он услышал голос соседки-старушки — почему-то она чаще других, когда звонили, подходила к телефону:
— Слушаю... Слушаю...
Виталий узнал ее голос:
— Можно Люсю?
— Нельзя, она на фронте,
— Давно?
Короткие гудки.
Вот так Люся! Вот молодец! И больше он ничего подумать о ней не смог. Вспомнил только, как она рассказывала про двух девчонок с ее работы, которые ушли на фронт, и что она им завидует, но поступить, как они, не может — не хватает характера.
Значит, хватило? Неправду она говорила про характер. Его у нее в достатке. Ну что ж, удачи тебе, Люся, там... а если раны — небольшой. Эта песня вдруг всплыла в памяти, и, повторяя про себя мелодию, Виталий зашагал дальше.
Хозяйство Урванцева, куда согласно приказу явился Самарин, размещалось в глухом переулке, в старинном доме с длиннющими запутанными коридорами, по которым он немало поплутал, прежде чем нашел нужную ему комнату.
Встретились как хорошие давние знакомые. И с этой минуты Самарин звал его Иваном Николаевичем, а тот его — Виталием:
По возрасту Урванцев вполне мог быть ему отцом. Волосы у него хоть и пышные, а с густой сединой. Глаза светло-серые, моложавые, а вокруг них, особенно на висках, — пучком морщинки, Лицо у него всегда чисто выбритое, от этого резче видны две глубокие морщины от ноздрей к уголкам рта. Когда он смеется, эти морщины точно сламываются, и тогда лицо его делается совсем молодым. Здоровьем и силой природа его не обошла. Плечистый, подтянутый, ходит легко. Самарин ни разу не видел его усталым, разве только поздно-поздно вечером, и то усталость можно было заметить только в чуть притухших глазах.