Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 21 из 80

Генералы всегда готовятся к прежним (и, как правило, проигранным) сражениям. Писатели же, из тех, что обрели (в силу разных, хотя и однообразных причин) покой и волю для творчества, взыскуют если не оправдания, то понимания. Как Юлий Дубов — в некорректном сравнении малой и большой крови. Как Альфред Кох, сбросивший последний козырь — бескровность реформ — в финале своей беседы с Егором Гайдаром (три диалога с которым вошли в «Отходняк после ящика водки»).

«Кох. А ты не чувствуешь свою вину или вину команды за то, что мы не смогли избежать такого режима, который даже непонятно как называть: это и не диктатура, и не демократия, и не реставрация, а непонятно что. Скажем так: несоответствие масштаба личностей стоящим перед страной задачам…

Гайдар. Вину не чувствую. Боль, горечь — да. Но сказать, что я знаю, как надо было сделать, чтобы этого не случилось, не могу. Что надо было сделать в реальной жизни — такой, какой она была, с реальной страной, с ее политической элитой, с другими игроками, с наследием, традициями, проблемами.

(…)

К. Правильно ли я понимаю, что нынешний режим — это плата за бескровность? (…)

Г. Да, верно.

К. Но неизвестно, удержится ли нынешний режим в рамках бескровности.

Г. Во всяком случае, эта кровь будет не на нас».

Любопытно, что Егор Гайдар, особенно после смерти — в массовом, да и элитарном сознании предстает как фигура, наиболее уязвимая из всех реформаторов 90-х, предающаяся беспощадному самоедству, собственно, от него и погибшая. «Так переживал, что взял и умер». Пьеса Станислава Белковского «Покаяние» — как раз про это и, построенная механически и изобретательно, художественна все же именно сочувствием к гайдаровским обстоятельствам. Коху «покаяние» чуждо стилистически — он не терпит пошлого пафоса, самой фольклорности посыла «покайся — скидка будет» в диапазоне от плача до анекдота. И вообще ему прежде всего интересно, чем кончится.

«Меньшее зло», например, кончается двумя эпилогами: двое (Платон и Ларри) на пустынном чужом берегу, и двое же (мужчина и женщина) на пустынном пляже. В общем — робинзоны и необитаемый остров. Чуть-чуть романтики, ощущения краха, покой заброшенности, тщета и соблазн перспектив. Очень близко к финалу «Гиберболоида инженера Гарина» Алексея Н. Толстого. Фабула этого романа слишком известна и даже актуальна — современный язык вовсю оперирует словом-мутантом «гипербаблоид». Да и «олигархическую литературу» вполне себе можно вывести из генезиса «инженерной прозы» 70-х: «мальчик вырос и хочет воровать».

Но дело даже не в этом. Мне приходилось, вслед за другими литераторами, говорить о типологическом сходстве современной русской литературы со словесностью пореволюционных двадцатых. Правда, там речь шла о пацанских текстах Владимира «Адольфыча» Нестеренко, и родство находили не так в «Одесских рассказах», как в «Конармии». Но ведь прямая параллель возникает у этой Первой Конной и с первой олигархической! Очарование утопии и захлеб ею, мы наш, мы новый, и строительство узкоколейки с размахом, достойным возведения Б. Вавилонской, и «век поджидает на мостовой», Багрицкий, Олеша, Маяковский и Бабель, и мобилизационная риторика, и кровь в обмен на продовольствие, и ненависть к новым русским бюрократам, и «За что боролись!»

А в ответ горло затыкают свинцом, землей, смертной судорогой…

Но у наших-то, я думаю, еще обойдется.

У явления «владимирпутин» (в одно слово с маленькой буквы) есть свойство, имя которому — тандемия. Каждой твари — по устойчивой паре: в этом смысле близнецом олигархической литературы представляется литература тюремная.

Если олигархическая родилась вместе с Путинымпрезидентом («Большая пайка» Дубова впервые издана в 2000 году), то тюремная, имеющая глубокие корни в русской словесности, в нулевое десятилетие вновь обрела актуальность и влияние на умы. Возродилась, как Феникс. Или как Феликс.

Сжатый очерк ее корням, идеям и именам дал Сергей Довлатов в «Зоне» («Эрмитаж», 1982 г., в Союзе впервые опубликована в 1990 году; надо сказать, именно «Зоной» художественная традиция и прерывается, если не считать обожженных зоной антикиллеров и перестроечно-физиологических очерков из лагерного быта).

«Каторжная литература существует несколько веков. Даже в молодой российской словесности эта тема представлена грандиозными образцами. Начиная с „Мертвого дома“ и кончая „ГУЛАГом“. Плюс — Чехов, Шаламов, Синявский.

Наряду с „каторжной“ имеется „полицейская“ литература. (…)

Есть два нравственных прейскуранта. Две шкалы идейных представлений.





По одной — каторжник является фигурой страдающей, трагической, заслуживающей жалости и восхищения. Охранник — соответственно — монстр, злодей, воплощение жестокости и насилия.

По второй — каторжник является чудовищем, исчадием ада. А полицейский, следовательно, — героем, моралистом, яркой творческой личностью.

Став надзирателем, я был готов увидеть в заключенном — жертву. А в себе — карателя и душегуба.

То есть я склонялся к первой, более гуманной шкале. Более характерной для воспитавшей меня русской литературы. (…)

Через неделю с этими фантазиями было покончено. Первая шкала оказалась совершенно фальшивой. Вторая — тем более. (…)

Я обнаружил поразительное сходство между лагерем и волей. Между заключенными и надзирателями».

Довлатовская схема, разумеется, условна.

Достоевский и тем паче Шаламов ужас каторги вполне распространяли и на ее население. У Солженицына исследовательские амбиции и политические задачи как-то мимо основного замысла украшены блестками комизма и абсурда, рассыпанными в «Архипелаге» там и сям. Чехов, отстаивая в своей беспафосной манере гуманистическую модель «милости к падшим», совершенно насчет «падших» не обольщался.

Другое дело, что выраженная просто и ясно мысль Довлатова сделалась совершенно бесспорной в нынешнюю эпоху. Действительно, между людьми тюрьмы и воли разница перестала быть статусной, а сделалась чисто бытовой. Различия, в том числе «режимные», между лагерем и остальным пространством страны стираются все заметнее. Продвинутая публика по обе стороны решетки читает одни и те же книжки (Алексей Козлов в «Бутырка блоге» упоминает «ЖД» Дмитрия Быкова), простой народ смотрит одни и те же новости и милицейские сериалы. И легкость перехода из одного состояния в другое — небывалая и поразительная.

«Сейчас модно отсидеть в тюрьме»,— говорит жена герою Андрея Рубанова. Практически гламур.

Действительно, отсидевший писатель — еще не правило, но уже не исключение.

Помню, в 90-е одного моего приятеля-поэта упекла на сутки супруга. Тут же был издан его первый сборник, о чем раньше и не мечталось. По скором выходе, ничуть не комплексуя, он опубликовал в «Известиях» очерк «Один день Евгения Александровича».

Сегодня такой пиар в принципе невозможен.

Зато Лев Толстой (который, как известно, по-писательски сожалел в старости, что не довелось оказаться в тюрьме) проект реализовал бы легко, не прибегая даже к правонарушению. А поскольку граф был человеком состоятельным, тюрьма приняла бы его с восторгом и благодарностью.

Здесь мы подходим к главному, ненадолго оставив писателей: у сегодняшней пенитенциарной системы есть безусловный приоритет и привилегированное сословие — бизнесмены.

Собственно, феномен запрограммирован. В самой экзистенциальной русской поговорке «от сумы и от тюрьмы не зарекайся» нищенство как раз параллельно неволе, а вот богатство и тюрьма в какой-то момент имеют шанс встретиться. Это в Царство Небесное богатому попасть трудно. В местах заключения, в аду — всё наоборот: здесь не игольное ушко, но тысячи железных, крашенных серо-зеленым ворот гостеприимно распахиваются.

Для актуализации процесса нужна была политическая воля — а с нею у нас теперь, как говорит один из персонажей «Меньшего зла» — все в порядке.