Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 44 из 70

Поэтому одно из моих хороших воспоминаний о лагере — время, когда меня назначили работать в библиотеке. Это то, чем я даже немного горжусь. Работа в библиотеке считалась непыльной. Сиди и вяжи. Ходили туда несколько русских интеллигентных женщин. А у меня очередь в библиотеку стояла на улице. Читать стали все: и украинки, и литовки, и латышки. Я не только пускала всех смотреть и трогать книги, а еще все рассказывала. И вот какие забавные вещи случались. Все украинки приходили и просили: «Аллочка! Дай книжку про Леночку…». Это «Накануне» Тургенева. Или «Дай книжку про Домбину дочку». Это «Домби и сын» Диккенса. Ни Домби, ни сын их совершенно не интересовали. Героиней была Домбина дочка. А что касается Леночки из «Накануне», то, — конечно, для них она была родной, потому что пошла с любимым на войну, как та девушка-бендеровка, которая просила книгу. Бендеровки рыдали над повестью Тургенева, потому что видели в ней свою судьбу, чувствовали себя «леночками» из книжки. Это были действительно честные, героического склада и очень низкого интеллектуального уровня люди.

Должна сказать, что вообще-то мы много смеялись. В тюрьме и потом в лагере я поняла, что такое «юмор висельников». Потеряно все. Я, например, долго не знала, живы ли родители, но, даже если они живы, у меня приговор: 25 лет. И вот, когда человек теряет абсолютно все, он приобретает странную способность веселиться, как никогда видеть смешное. На воле всегда есть, что терять, в лагере нет ничего.

Одно время вместе с нами в самодеятельности принимала участие библиотекарша. Фамилия ее была Кутьевая — милая немолодая женщина с хорошими актерскими данными. Время от времени Кутьевая проводила инвентаризацию — собирала у всех книги и проверяла по списку, все ли цело. Некоторым она говорила:

— Ладно, не сдавай, знаю, что у тебя.

Вот так она раз пришла ко мне:

— Аллочка, этот самый… ой, не могу вспомнить… Джугашвили?.. Нет… Ну, тигр в овечьей шкуре…

Вокруг уже всеобщее веселье. Я не могу говорить от смеха:

— Джугашвили в овечьей шкуре! Изумительно!

Имелась в виду книга Руставели «Витязь в тигровой шкуре».

Немало забавных эпизодов было связано и с театром. В спектаклях, которые ставила Галина Николаевна, я почти всегда играла мужские роли, потому что правило было такое: все высокие играют мужчин, маленькие — женщин. Тем более что женских ролей в пьесах всегда мало. Единственная женская роль, которую я с упоением играла, — Ринева в пьесе Островского «Светит, да не греет». Не меньшей радостью оказалась для меня роль Ивана в сказке «Иван да Марья». На мне был белый плащ из упаковочной марли, на голове шлем, а в руках — деревянный меч. У Чудища Заморского был очень интересный костюм, придуманный Галиной Николаевной: хребет, как у динозавра, с отростками и такой же хвост. Боже! С каким упоением мы сражались с этим чудищем! Это же нужно было быть женщиной под сорок, столько пережившей и повидавшей, включая тюрьму и уже несколько лет лагеря, чтобы так, захлебываясь от восторга, сражаться деревянным мечом с Чудищем. Однажды хвост Чудища запутался где-то в декорациях, и мы сражались намного дольше, чем полагалось, пока кто-то не подполз на животе и не освободил хвост.

Для меня так эти годы и проходили: от спектакля до концерта, от концерта до спектакля.

Галина Николаевна очень хорошо делала эскизы, потом, когда ее увезли, все делала я. Для «Двух веронцев» Шекспира я делала уже все костюмы из наших обычных, опять выданных нам кофточек и юбок, что-то к ним прибавляя, пришивая.

Позже, слава Богу, от мужских ролей удалось избавиться. Сначала эти роли мне были очень интересны: хотелось вдумываться в психологию мужчин. Это долго меня занимало — старалась вжиться в совершенно другой, чем у женщин, строй мыслей, а потом просто надоело.





Программу каждого концерта или спектакля мы были обязаны представлять цензору в центр Дубравлага. Если песня была не на русском языке, то обязательно прилагался перевод. На одном из концертов нам захотелось петь польское танго о моряке, имевшем в каждом порту мира по любовнице. Перевод мы представили такой: танго, посвященное дружбе народов, в каких бы портах мира они ни жили.

К тому же довольно долго нам не дозволено было касаться советской драматургии нашими грязными преступными руками, поэтому мы играли классику, и это было чудесно. А потом уже все стало иначе, пошли советские пьесы. Слава Богу, последняя мужская роль, которую я сыграла, был Платон Кречет. Самое любимое мною место в пьесе было то, когда можно было наконец по роли упасть в обморок и «закруглиться».

Какими же праздниками были эти спектакли и для участников, и для всей зоны, и — Боже милостивый — для всех «граждан начальников»!

Ах да! О «гражданах начальниках». Какой радостью был запрет на слово «товарищ». Само по себе это слово хорошее, но советской действительностью испоганено так, что мы с удовольствием его не употребляли. Товарищей в погонах мы обязаны были называть «гражданин начальник». Друг друга называли по именам. А кроме того, было в ходу слово «пани». Я только «пани Аллочка» и была с первых дней лагеря.

Трудно, например, сказать, смешно это или грустно, но в лагере стараниями советской власти оказалось четыре поколения «террористок». Старшая «террористка» — Ольга Николаевна Базилевская, жена актера МХАТа Базилевского, погибшего в гражданскую войну на стороне белых. Она была дворянкой до мозга костей в лучшем смысле этого слова. Думаю, что лет ей было в то время не так уж и много. Может быть, шестьдесят, но нам она казалась старухой. На бесконечно долгих проверках, когда все остальные уже крутились, горбились, садились, Ольга Николаевна стояла так, как ее учили в институте: прямо, сложив руки и не двигаясь. И так она могла стоять сколько угодно. Ольга Николаевна преподавала русский язык и литературу в одной из московских школ. Неприятности ее начались с того, как один из ее учеников написал в сочинении такую фразу: ««И жизнь хороша, и жить хорошо», — сказал Маяковский и застрелился». Дело кончилось тем, что Ольге Николаевне предъявили обвинение в подготовке покушения на товарища Сталина. Ее судили не Особым совещанием, как нас, а открытым народным судом. По делу она проходила одна. В акте, составленном при обыске, записали, что найдено оружие — нож для разрезания бумаги.

Следующее поколение — Лида. Здесь была компания: три женщины и один мужчина. Вчетвером они развлекались тем, что крутили блюдечко. Видимо, достаточно регулярно. Однажды блюдечко взяло и поведало им, что Сталин умрет и, вроде, даже будет убит, а жизнь после этого станет лучше. Похоже, что донес мужчина. Всех трех женщин арестовали и предъявили им обвинение по статье: подготовка покушения на Сталина. На допросах к ним особенно приставали с вопросом: «Кто убьет?». Блюдечко об этом не сказало, да они и не спрашивали. Но следователей такой ответ не устраивал. И вот на одном из бесчисленных ночных допросов уже под утро одна из женщин, проходивших вместе с Лидой по делу, сонными глазами обвела стены и, остановив взгляд на портрете Ворошилова, сказала:

— Он.

Это записали. Как мы могли судить, с того момента начался некоторый закат звезды Ворошилова.

Третье поколение «террористок» представляла я.

А четвертое — Женечка Халаимова из Ярославля. Несколько ребятишек, учеников десятого класса, собирались, беседовали о том, что видели вокруг: как-то все не так происходит, как должно бы. Вроде бы Ленин что-то другое предполагал, а Сталин делает что-то не так. Поговорили и забыли. Закончили школу, поступили в Ярославский университет. А на первом курсе всех арестовали, обвинили в подготовке покушения на Сталина и на открытом суде приговорили к смертной казни. А потом сказали, что, поскольку мы живем в самой гуманной стране в мире, смертная казнь у нас отменена и подсудимым сохраняется жизнь. Они получили по 25 лет. Жене, когда ее арестовали, было, наверное, лет восемнадцать.

А вот совсем другое. В лагере нашем были просто молчаливые православные христианки, не обязательно принадлежащие к катакомбной Церкви, просто верующие, часто даже малограмотные. Была среди них одна, имени которой я не помню, а может быть, и не знала, потому что среди них бывали такие, что и имени не называли. Рассмотреть ее лицо было невозможно из-за повязанного на лоб платка. Она не была старой, но была ли она молодой — не знаю. На руке у нее была вытатуирована цифра. Такие татуировки были у тех, кто уже стоял в очереди в немецкую газовую камеру. Ее должны были убить, спасли американские солдаты. А все, кого спасли американцы, потом в Советском Союзе получали 25-летний срок за то, что остались живы. Вот такой была и эта женщина. Как-то я иду из жилой зоны в производственную, а там посередине был небольшой холмик. На нем она стоит прямо-прямо, как свечка, а ниже за забором видны бескрайние леса. По-моему, было начало осени, и леса чуть-чуть начинали отливать золотом. Она увидала меня боковым зрением и позвала взволнованно: