Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 43 из 70

Интересно, что с женщинами всех национальностей можно было договориться индивидуально, кроме полек. Говорить с каждой из них в отдельности было бесполезно. На каждом лагпункте находилась незаметная очень пожилая женщина, которая командовала польками. Всем известны солидарность и внутренняя организованость евреев. Но это ничто по сравнению с польской! Я уже знала потом, что нужно вычислить эту пани Зосю или пани Яну и идти к ней с уговорами: «Пани Зосенька, ну позвольте, пожалуйста, девочкам станцевать краковяк на сцене! Сделаем костюмы. Будут еще литовки и украинки, но нам так хочется польский танец показать!». Если я ее уговорю, как солдаты, являются на репетицию все. Если она не согласна, то хоть умри, а ни одна полька не придет. Что было за плечами у этих женщин, мы не знали, не спрашивали.

Была у нас Дита Эльснер, немецкая балерина, которая ставила танцы. Была еще одна прекрасная балерина из Минска. Лида Кохно пела, пела и Валерия Джулай из Воркуты. Украинки пели почти все. Так что главное было — начать петь и танцевать вместе. Леся аккомпанировала всем одинаково — украинкам ничуть не лучше, чем эстонкам.

Костюмы делала в основном я. Делались они из тряпья, упаковочной марли, которую красили зеленкой, красным стрептоцидом, желтым акрихином, если удавалось, то какими-нибудь чернилами. Узоры рисовали красками или же налепляли цветные бумажки. Девочки мне помогали. Одним из способов как-то угасить ненависть было то, что я делала костюмы сначала всем остальным, а потом уже себе. Русским наравне со всеми, но ни в коем случае не раньше, чем эстонкам, украинкам, белорускам. А себе — в последнюю очередь. Все прекрасно знали, что на сцене я появлюсь с руками по локоть в краске, кого бы ни играла, — над костюмами-то работать приходилось до последней минуты. И сейчас помню, с какой любовью мы возились с этими тряпками.

Со спектаклями дело, конечно, обстояло сложнее, для них все-таки нужно было знать язык. С нами сидела Галина Николаевна Маковская, художница театра Радлова, жена режиссера Владимира Иогельсена. Она была настоящим профессионалом, а в лагере взялась за режиссуру и ставила спектакли.

Потом появилась одна женщина, связанная с Малым театром. Расскажу немного о ней. Дворянка, девичья ее фамилия начиналась на «фон». Не знаю, что она делала в Малом театре, но майором ГБ была точно. Мы не знали, за что она попала в лагерь. Расспрашивать было не принято. В Москве ей поручили выследить «антисоветскую» группу, что она и сделала. Группа эта невероятно походила на описанную Даниилом в «Странниках ночи», что еще раз подтверждает его удивительную интуицию и объясняет, почему следователи никак не могли поверить, что роман является вымыслом. Группу та женщина выследила, сдала. Руководителя расстреляли, причем у него, видимо, от инсульта отнялись ноги и на расстрел его несли на носилках. У нас в лагере оказалась вдова того расстрелянного, чудесная женщина, очень чистая, хорошая. Так они встретились. И та, которая работала в ГБ, не выдержала — все нам рассказала. Это была исповедь. Мы ничего не сказали вдове. За забором лагеря было столько трагедий, что не нужна здесь была еще одна, причем безысходная. Вместе с тем майор ГБ любила стихи и оказалась моим единственным в жизни преподавателем чтения стихов. В лагере я начала читать стихи. Интересно, что со сцены было запрещено читать следующее: «На смерть поэта» Лермонтова, «Жди меня» Симонова и «С чего начинается Родина» Алимова. Последнее стихотворение я читала однажды со сцены, и весь зал заревел, после чего его запретили.

В начале срока мы ходили в одежде, которую привезли с собой. Но в 50-м году у нас ее отняли, а выдали казенные платья и белые косынки. Платья — черные, синие и темно-коричневые — кому какое досталось, а на спине хлоркой вытравлен номер. Такой же номер вытравлен на телогрейке и подоле, а на косынке выведен черной краской. Мой номер был А-402. Никогда не забуду того страшного дня. Это было еще на 6-м лагпункте. У нас отнимали последнее, что еще оставалось, — имя. Уже не было человека только номер.

Все это произошло днем. А вечером был концерт, посвященный Пушкину, и в нем, конечно, «Сцена у фонтана». Я играла Марину Мнишек. Народу в зале собралось немного — человек двести. Ос тальные сидели по баракам или лежали, плача в подушку. Пришли на концерт те, кто был в состоянии не физически, а душевно. В зале сидели глухо молчащие, бледные женщины с застывшими лицами, в уродливых платьях с номерами. У нас, игравших на сцене, еще оставалась на время концерта собственная одежда, переделанная в костюмы. И вот мы в последний раз стояли на сцене в своих платьях. Мне трудно найти слова, чтобы передать это удивительное состояние: мы играем Пушкина, люди в зале пришли нас слушать и это очень важно. Мы были абсолютно беззащитны, полностью в руках тех, кто мог сделать с нами все что угодно. У нас отняли все: семью, свободу, нормальную человеческую жизнь. Но Пушкин был у нас. И все, что было прекрасного на свете, как бы концентрировалось в пушкинских словах — и было с нами. И так мы противостояли: слова Пушкина — наши, несмотря ни на какие номера, мы владеем этим прекрасным.





Кстати, русские есть русские. За все время лагеря никто из начальников ни разу никого не назвал по номеру, только по фамилии. Мне очень важно сказать: если бы русский народ был народом рабов, в чем его часто упрекают досужие крикуны, его давно не было бы на свете. Это такая же неправда, как удивительно плоское понимание последней ремарки пушкинского «Бориса Годунова»: «Народ безмолвствует». Я хотела бы когда-нибудь увидеть настоящее понимание этих слов: беспомощный лепет дьяка, как и беспомощные советские жестокости, встречают не митинговые вопли, не черный бунт, а непобедимое духовное и душевное противостояние. Народ безмолвно и медленно поднимается, трагический и необоримый.

В казенных платьях мы выглядели безобразно, но из белых ниток вязали ажурные воротнички. На вахте их срывали, а назавтра девочки опять являлись с воротничками. И в конце концов начальство сдалось. Но это еще не все. На каждой фабрике был закройный цех. На длиннющих столах раскладывался в несколько слоев материал и по лекалам специальным ножом вырезалась выкройка. Но, как ни раскладывай, кусочки-то всегда остаются, и эти кусочки мы крали. Если попадался прямой кусок, то его распускали, а из ниток вязали что-нибудь. Грубые защитного цвета нитки материи для бушлатов шли на вязаные костюмы. Потом, когда жить стало полегче и мы уже добывали анилиновую краску, эти костюмы красили в бордо или темно-синий. Многие в таких вот костюмчиках поехали на волю.

Еще на фабрике шили белье. Среди бельевых отходов попадались кружки и треугольнички. Эти кусочки воровали, соединяли ажурным швом, и получались белые занавесочки, которые мы развешивали на нарах. Надзиратели их срывали и выбрасывали. Мы делали новые и вывешивали до следующего шмона. Начинался крик: «Что вы делаете, гражданин начальник, это же для уюта!». Так продолжалось довольно долго. Шло время. Как-то к нам попадает в руки инвентаризационная книга. Барак номер такой-то: нар столько-то, табуреток столько-то, столов столько-то… УЮТОВ — столько-то. Так наши занавесочки получили официальное признание.

Мы не имели права держать у себя иглы, ножницы, ножи, но у всех они были. Их крали, прятали. Ножи выковывали девочки-слесари. И начальство ничего не могло с этим поделать. Женщины и хозяйство — это понятия, которые невозможно разделить. В лагере наша потребность в обзаведении хозяйством была зацепкой за женскую сущность.

А еще лагерь открыл для меня одну важную вещь. Мы привыкли к тому, что какой-то уровень знаний, пусть небольшой уровень образованности обычен и естественен. Ну кто из нас мог себе представить человека, который не знает о «Евгении Онегине» или «Войне и мире» ровно ничего? В лагере я столкнулась с морем людей, которые не только не читали этих вещей, не знали русской культуры, они в общем-то не знали ничего, в том числе и своей культуры. Женщины с Западной Украины и из Прибалтики не знали также ни Шиллера, ни Шекспира. Я увидела огромное количество людей, зачастую очень заносчивых, «очень много о себе понимающих» и попросту не знающих того, что знает любой мальчик у нас, скажем, в пятом классе. Я тогда поняла, какие же мы счастливые! И как мы совершенно не ценили того, что с детства, по крайней мере мое поколение, могли слушать дивную музыку, читать замечательные книги. Нам это казалось абсолютно естественным. А было огромным счастьем. С тем же, что этого до такой степени не знают другие, конечно, нужно было работать.