Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 24 из 28

Первым проснулся я, хотя за окном еще была магнолийная, вязкая от запахов ночь. По мне что-то ползало. Я панически включил свет, и — о ужас! — увидел полчища прозрачных от голодухи клопов, коричневой чумой обсыпавших стены, постель и нас. Я в отчаянье разбудил сладко спавшую любимую, стряхивая с ее рубенсовского тела этих мини-коричневорубашечников, уже сыто отяжелевших от крови наследницы Ахматовой и Цветаевой, а сам забрался на стол, подогнув босые дрожащие ноги, и заплакал.

Моя любимая, однако, проявила итальянский темперамент, соединенный с татарским упорством. Она, нимало не стесняясь, разбудила среди ночи соседа по лестничной клетке — абхазского краеведа, специалиста по путешествию аргонавтов за золотым руном, добыла у него керосин и, вооружившись тряпкой, начала войну с несчастными оголодавшими кровопийцами, в то время как я позорно продолжал восседать на столе, голый, сложив руки в позе брамина, молящегося во время наводнения.

Клопы были побеждены.

Какое это было прекрасное молодое время!

Мы ходили по Сухуми, как было тогда принято, в полосатых пижамах, в пластмассовых наносниках, в белых войлочных шляпах, пахнувших овечьим сыром, и блаженно пробовали на рынке землянично душистую «Изабеллу» цвета заката при хорошей погоде, которую нам щедро наливали из сиреневых шлангов в липкие граненые стаканчики, или вкушали пряное, чуть коричневатое рачинское в прохладном подвальчике, где животастый усач в кожаном фартуке с винными лиловыми пятнами клал прямо с ножа на верхнее днище бочки упругие ноздреватые ломти еще влажного сулугуни. А потом мы возвращались в нашу уже обесклопленную квартиру и любили друг друга, ласкаясь, как волна с волной, прижимаясь телами, пахнущими прибоем, а разленившись от любви, опускали с третьего этажа на длинной бельевой веревке авоську с пустыми бутылками, в горлышко одной из которых была воткнута пятерка, и минуту спустя авоська, отяжеленная ледяным боржоми и ныне исчезнувшим бархатисто-красным вином «Александреули», поднималась к нам из косматых рук продавца уличного киоска, которого звали Гоги и чья мечта была купить «мерседес» и на нем съездить на гипотетическую прародину грузин — в Басконию. И мы передавали вино друг другу губами и вплывали в глаза друг другу и уже не выплывали оттуда. О Боже, как мы любили, даже не представляя, что возможно не любить.

Но когда у нее мог быть ребенок от меня, я не захотел этого, потому что сам недалеко ушел от ребенка и тогда еще не понимал, что, если мужчина заставляет любящую женщину убивать их общее дитя в ее чреве, он начинает убивать ее любовь к себе.

Я боялся того, что живой — пищащий, писающий — ребенок отнимет у меня так называемую свободу, которой я тогда по-дурацки дорожил. Но убитый по моему настоянию ребенок отнял у меня большее — любовь его. матери.

Бог наказал меня потерей любви за то, что в мою душу вселилась почему-то считавшаяся свободой рабская зависимость от тела, делающая нас любопытствующими ничтожествами, туристами секса. Любовь не прощает любопытства, если оно ставит себя выше любви.

Когда я первый раз пришел домой поздно ночью, моя любимая не спала и ждала меня, читая в кресле своего обожаемого Марселя Пруста, одетая так красиво, как будто мы куда-то собирались в гости.

На столе в нашей крошечной комнатушке стояли две тарелки, накрытые другими тарелками — наш ужин. Она радостно захлопнула книгу, бросилась ко мне и не сказала ни слова — только ласково потерлась о мое плечо, укоряюще глядя на меня еще любящими и еще прощающими глазами.

Когда я второй раз пришел поздно, она тоже читала что-то очень интеллектуальное, но уже лежала в халате под одеялом, ощетинившись накрученными бигудями под тюрбаном из полотенца. На столе стояла только одна оставленная тарелка.

Когда я в третий раз пришел поздно, она уже спала и никакой тарелки на столе не было.

Когда я в четвертый раз возвратился поздно, наши разные такси подъехали к подъезду одновременно, и она, рассчитываясь с шофером, даже попросила, чтобы я разменял ей десятку.

И наконец, когда я в пятый раз возвратился поздно, ее совсем не было и она появилась лишь под утро, пахнущая вином и чужими сигаретами, потому что тогда она еще не курила.

А потом, пытаясь все спасти, пряча от меня глаза, она попросилась со мной в Сибирь, но я не понял, насколько все далеко зашло, решил, что она будет мне в тягость, и опять отдал предпочтение свободе, а не любви, думая, что любовь подождет, никуда не денется. А любовь — делась, да вот куда — не знаю.

Если женщина перестает любить, у нее появляются новые привычки. Эти новые привычки — первый признак того, что у женщины кто-то есть.

Она никогда раньше не курила, не пила ни крепких напитков, ни кофе. Единственное, что она обожала, — это пиво и пирожные. Я неблагородно боролся с этими безобидными грехами, требуя от нее похудения. Она прятала пакеты с пирожными в свои «хоронушки» — на кухонный шкаф или на книжный стеллаж — за томики Марселя Пруста в издании «Academia», при чтении которого я всегда испытывал комплекс интеллектуальной неполноценности, ибо меня непоправимо клонило ко сну.

Но когда через пару месяцев я вернулся из Сибири, меня встретила уже совершенно другая, незнакомая мне женщина. Она не похудела — она высохла, как будто выгорела изнутри. Школьная коса сменилась медно-проволочной короткой прической. Она была в туфлях на высоченных каблуках, на которых раньше не умела ходить. На столе стояли коньяк, кофе, которого ни я, ни она никогда не пили, в наманикюренных серебряной крошкой пальцах дымилась длинная сигарета, и у нее появилась совершенно новая манера — смотреть мимо собеседника и говорить, не ожидая и не слушая ответа…

Мы не поссорились. Наша любовь не умерла — она перестала быть. Мы разошлись, и я переселился в комнатушку над Елисеевским магазином — настолько крошечную, что входящим женщинам нельзя было избежать тахты, и через пару месяцев я чуть не рехнулся от карусели, которую сам себе устроил. Теперь уже я сделал отчаянную попытку спасти нашу любовь — поехал к ней ночью без предупреждения, нажал на дверной звонок серебряной пробкой шампанского. В другой руке я держал за зеленый хвостик морковку хрущевской «оттепели» — кубинский ананас.

— Кто там? — раздался за дверью самый красивый в мире голос.

— Это я, — еле вытолкнули мои губы. — Я тебе ананас привез.

Ответом было молчание. Наконец раздалось неувереннофальшивое:

— Ты пьян. Я тебе не открою…

Все было кончено. Я опоздал.

Потом я долго мучился, думая, что из-за моей юной глупой жестокости она потеряла возможность иметь детей — так мне и ей сказали врачи. Но через несколько лет, узнав, что она все-таки родила дочь, я возблагодарил Бога за то, что он пожалел меня и освободил от лежавшего на мне проклятия.

Но до сих пор, когда я вижу ее вблизи или издали или просто слышу ее голос, мне хочется плакать…

* * *

Дочь моей первой любимой и мой сын от второй любимой дружат, а ведь он появился не менее мучительно и долгожданно, чем эта девочка, ибо его мать была вся обожжена облучением, искромсана хирургами и ей говорили не только то, что у нее не может быть детей, но и что она сама долго не проживет.

Однако она выжила в клешнях НКВД, попав еще девятилетней девчонкой в детдом для детей врагов народа, когда у нее арестовали отца, мать, дедушку, бабушку, и выжила в клешнях проклятой болезни, победив болезнь тем, что перестала о ней думать, всю себя вложив в наконец-то обретенного сына.

До того как я первый раз поцеловал ее, я знал ее десять лет, был другом ее мужа, часто бывал в их доме и никогда не позволял себе даже подумать о том, что между нами может что-то случиться. Это случилось только тогда, когда и ее семейная жизнь, и моя распались, и два несчастья, неожиданно для нас самих, прижались друг к другу, надеясь, что станут счастьем.

С женой друга это вообще может происходить лишь тогда, когда потом она становится твоей женой. Но лучше, чтобы это вообще не происходило.