Страница 10 из 137
Необычайная, сложная, кровавая история последнего полувека нашей литературы прошла на моих глазах. Она состоит из множества трагических биографий, несовершившихся событий, из притворства, предательства, равнодушия, цинизма, обманутого доверия, неслыханного мужества и еще более неслыханной невозможности самоуничтожения. Она состоит из медленного процесса деформации, продолжавшегося годами, десятилетиями.
Когда-нибудь ее история будет написана — в этом меня убеждает наше литературоведение, может быть, лучшее в мире. Тогда мои свидетельские показания пригодятся тому исследователю, который возьмет на себя этот благодарный труд.
Мне уже случалось рассказывать о том, как был написан роман «Скандалист, или Вечера на Васильевском острове», — не стану повторяться. Добавлю только, что он едва ли был бы написан, если бы Шкловскому удалось сохранить положение главы опоязов-ского направления. В 1925–1926 годах молодые филологи, уже окончившие университет и Институт истории искусств (Б.Бухштаб, В.Гофман, Л.Гинзбург, Т.Хмельницкая, А.Островский, В.Голицына и другие), собирались на семинары, которыми руководили Б.Эйхенбаум, Ю.Тынянов. Я не пропустил ни одного заседания, хотя сам уже был тогда преподавателем Института истории искусств. Читались и обсуждались доклады, затрагивающие основы новой теории литературы. Если бы не грубый политический поворот в конце двадцатых годов (прикончивший, кстати сказать, дальнейшее существование первоклассного И.и.и.), этот круг талантливых ученых, вероятно, мог бы взяться за создание новой истории русской литературы — задача, в переписке между Шкловским и Юрием упоминавшаяся неоднократно.
Когда в 1928 году Шкловский приехал в Ленинград, он убедился в том, что литературная наука и без него идет своим путем, постепенно захватывая философию и лингвистику. Между тем он не был силен ни в том, ни в другом.
Без сомнения, он был раздражен тем, что оказался полководцем без армии, — иначе в разговоре о Хлебникове не возразил бы
в ответ на какое-то мое замечание, что если бы Хлебников был среди нас, «меня бы никто не заметил». Он сказал как-то иначе, остроумнее и точнее. Это было нападение не на меня, а на нас, на тех, кто продолжал работать, в то время как он «лежал на стлище, как на даче» (Третья фабрика, с. 41), и доказывал, что полезно превратиться в камень, о который кто-то в поисках истины точит нож.
Потом зашел разговор о романе как жанре, и он с пренебрежением заметил, что в нашей литературе едва ли найдется смельчак, который возьмет на себя то, что не удалось даже Чехову. Это тоже было сказано больше о нас, обо мне. Взбесившись, я возразил, что завтра же сяду за роман и что это будет роман о нем, о скандалисте, у которого биография всегда была интереснее, чем книги. Он снова остроумно срезал меня — и напрасно.
Тогда мне казалось, что я стремился лишь доказать ему, что действительно могу написать роман, а заодно со всей решительностью заявить, что он — мой бывший учитель.
Но в самом романе (который с перерывом в тридцать лет был вновь трижды опубликован) нетрудно найти другие, более существенные причины. Мне кажется, что он только потому и представляет некоторый интерес (в особенности на Западе, где неоднократно выходил в переводах), что в нем закреплен факт, характерный для истории нашей литературы. В нем «молодые» двадцатых годов не согласились «лежать на стлище». В самой работе над романом были поводы, заставившие меня распахнуть дверь перед живым прототипом. Но для меня ясно теперь, что книга не была бы написана, если Шкловский не опубликовал бы «Третью фабрику», в которой согласился на несвободу в искусстве. Одна из глав «Скандалиста» точно передает действительное положение дел. В честь приезда Некрылова его бывшие ученики устраивают вечеринку. Делая вид, что все в порядке, они поют гимн молодых формалистов:
Мы были еще «Formalituri», но Виктор уже не был Цезарем, во имя которого стоило умирать.
Вся сцена не только не выдумана, но написана по живым следам.
«Это был смотр сил, испытание позиций. Уйдя от науки, живя в Москве среди чужих людей, которые путались у него под ногами в кино, Некрылов понимал, что он и его друзья переменились ролями. Когда-то он приезжал сюда как признанный руководитель — проверять состояние сил, восстанавливать нарушенное равновесие. Теперь пора было перестать притворяться хозяином дома, в котором произошли беспорядки. Беспорядок начинал требовать у него отчета».
Решающий разговор происходит через несколько минут — между Некрыловым и Драгомановым, а на деле — между Тыняновым и Шкловским.
«— Товарищи, нам еще есть о чем говорить! Не будем считать время по-разному Оно вытесняет нас из науки в беллетристику. Оно слопало нас, как хотело! Не нужно отшучиваться. Нужно это давление времени использовать».
Но Драгоманов (в уста которого я вложил слова Юрия) отвечает:
«— Вы используете давление времени? Зачем? Чтобы выстроить мнимую литературу?»
В действительности было сказано более резко:
«Вы сидите там в Москве на дырявых стульях и делаете высокую литературу!»
Слово «делать» имеет в русском языке много значений. Но уточнение «на дырявых стульях» не оставляет сомнений. Под словом «высокая» подразумевалась «мнимая» — это было прямое указание на позицию «Нового ЛЕФа», с которой был не согласен Юрий [17] .
Могли ли мы предположить тогда всю громадность усилий, которые будут приложены, чтобы подменить подлинную литературу мнимой? Могли ли вообразить, что придет время, когда позиция «ЛЕФа» покажется рыцарски благородной? Ведь она была искренней, а за искренность Маяковскому пришлось расплатиться выстрелом весной 1930 года.
В 1928 году Шкловский опубликовал «Гамбургский счет». Это была книга, в которой Шкловский (так же как и в «Третьей фабрике») с трудом выкарабкивался из-под обломков собственной личности: сейчас ее можно высыпать, как высыпают из корзинки стручки гороха, — и среди многих почерневших, высохших, звенящих, как бубенчики, стручков найдется еще немало сохранивших свежесть.
Он отрекается в этой книге от «Третьей фабрики», утверждая, что она для него самого «совершенно непонятна»: «Я хотел в ней капитулировать перед временем, переведя свои войска на другую сторону. Признать современность. Очевидно, у меня оказался не такой голос…» и «книги уводят автора от намерения» (с. 109). Но он ошибается. В «Третьей фабрике» намерение осуществилось: капитуляция удалась.
«Гамбургский счет» был, однако, ударом по этой капитуляции, и ударом метким. Книгу предваряет маленькое предисловие: «Гамбургский счет — чрезвычайно важное понятие.
Все борцы, когда борются, жулят и ложатся на лопатки по приказанию антрепренера.
Раз в год, в гамбургском трактире, собираются борцы.
Они борются при закрытых дверях и завешенных окнах.
Долго, некрасиво и тяжело.
Здесь устанавливаются истинные классы борцов — чтобы не исхалтуриться.
Гамбургский счет необходим в литературе.
По гамбургскому счету — Серафимовича и Вересаева нет. Они не доезжают до города.
В Гамбурге Булгаков у ковра.
Бабель — легковес.
Горький — сомнителен (часто не в форме).
Хлебников был чемпион» (с. 5).
Понятие удержалось надолго, пожалуй, до наших дней. Литература наша живет двойной жизнью, и, хотя мы не съезжаемся время от времени в Гамбурге, чтобы бороться без подкупа и обмана, официальная точка зрения на искусство — одна, а профессиональная, почти не стронувшаяся с места за пятьдесят пять лет, — другая. Понятие «гамбургский счет» на десятилетия вперед провело демаркационную линию между литературой подлинной и мнимой.
17
См. об этом мою книгу «Собеседник» (с. 136–139).