Страница 52 из 76
Тогда его родители затеяли игру, но не с целью помочь нам, а с желанием измотать. Если я отпущу его в Калифорнию, они заплатят за лечение в частном госпитале. В противном случае — ни пенни. Я некоторое время обдумывала этот ультиматум, а потом решила, что другого выхода у меня нет.
В сентябре мы совершили паломничество в Калифорнию. Мы миссионерствовали не в крытом дилижансе, а в «Боинге 707», на борту которого находились мой отец и еще один психиатр. Полет никак не состоялся бы без присутствия психиатра, что, кроме всего прочего, означало, что все мы должны лететь первым классом, пережевывая обычную академическую жвачку между принятием таблеток либриума.
Это был запоминающийся полет. Брайан был так перепуган, что я даже забыла о своих страхах. Отец принял либриум и подбадривал меня, говоря, что надо быть смелее, сладколицый психиатр, двадцатишестилетний гражданин, которого роднила с нами полная некомпетентность в вопросах психиатрии, нервничал и нуждался в моем постоянном ободрении. Матушка Изадора, я заботилась обо всех. О богах и о папочках, которые не могли позаботиться о себе сами.
В клинике Линда Белла в Ла Джолла возобладала иллюзия волюнтаризма. Все медсестры носили бермуды, а доктора — спортивные рубашки, вельветовые брюки и кепочки для гольфа. Пациентов наряжали примерно в то же самое. Они слонялись там и сям по комплексу, напоминавшему скорее мотель-люкс, с бассейном и столиками для пинг-понга. Весь персонал был принужденно вежливым, и каждый из них делал вид, что Линда Белла — это нечто вроде дома отдыха, а не место, куда запихивают того, с кем не знают, как обращаться дома. Доктора возражали против долгих расставаний. В последний раз мы увиделись с Брайаном в отдаленной комнате. Он злобно колотил по столу здоровым куском пластилина.
— Ты больше не составляешь часть меня, — сказал он. — Ты была часть меня.
Я думала о том, как больно мне с ним расставаться, и как я уже готова забыть, кто я есть, но я не смогла этого произнести.
— Я еще приду, — сказала я.
— Зачем? — отрывисто спросил он.
— Затем, что я люблю тебя.
— Если бы ты любила меня, ты бы не засунула меня сюда.
— Все не так, Брайан, врачи сказали...
— Ты же знаешь, что врачи ничего не знают о Боге. И не могутзнать. Но я думал, что ты знаешь. А ты — как все. За сколько серебреников ты продала меня?
— Я хотела, чтобы тебе было лучше, — сказала я еле слышно.
— Лучше, чем где? И если бы мне было лучше, как бы они об этом узнали, эти больные. Ты забыла все, что когда-то знала. Они и тебе промыли мозги.
— Я хочу, чтобы тебе стало лучше, и ты не принимал бы лекарства... — сказала я.
— Все это дерьмо, и ты это знаешь. Они тебесначала давали лекарства, чтобы начатьс кого-то, а потом использовалиэто как показатель твоего здоровья. Чем лучше лечение — тем тебе хуже. Чем оно хуже — тем тебе лучше. Все связано. И кому нужно это дурацкое лечение? — Он яростно заколотил пластилином по столу.
— Я знаю, — ответила я.
Дело-то было в том, что я была с ним согласна. Представления врачей о здоровье и болезни уж точно были гораздо безумнее, чем у Брайана. Их непробиваемость была такой явной, что если бы Брайан в действительности был Богом, они бы ни за что не догадались.
— Все это вопрос веры, — сказал он. — Это всегдабыл только вопрос веры. Мое слово или слово большинства? Ты выбираешь большинство. Но это не делает тебя правой. И более того — и ты знаешь это. Мне жаль тебя. Ты дьявольски слаба. У тебя никогда не было стержня. — Он вылепил из пластилина тоненькую полоску.
— Брайан, ты должен попытаться понять мое положение. Я чувствую , что скоро сломаюсь под нажимом. Твои родители все время кричат на меня. Доктора читают наставления. Я уже не знаю, кто я...
— Ты под нажимом? Ты? Кого предали — тебя или меня? Кого напичкали торазином — тебя или меня? Кто был продан в Египет — ты или я?
— Мы оба, — сказала я, плача. Крупные соленые капли текли по моему лицу и затекали в уголки рта. Такие вкусные. Слезы вообще очень вкусные. Они словно убеждают тебя в том, что ты можешь наплакать целую утробу слез и снова свернуться там в позе зародыша. Алиса в море собственных слез.
— Мы оба! Какая насмешка!
— Это правда, — сказала я, — нам обоим больно. Ты не можешь монополизировать боль.
— Уходи, — сказал он, взяв со стола расплющенный пластилин и начиная сворачивать его в ужа, — «ступай в монастырь, Офелия...»
— А ты, по-моему, не помнишь, что покушался на мою жизнь, нет? — Я понимала, что не должна была так говорить, но я очень разозлилась.
— Твою жизнь! Если бы ты любила меня, если бы ты понимала, в чем состоит проклятье жертвенности, — если бы ты не была таким испорченным отродьем, ты бы не несла эту чушь о своейжизни!
— Брайан, ты не помнишь?
— Что не помнишь? Я помню, как ты выдала меня — вот что я помню.
Неожиданно до меня начало доходить, что эти две версии кошмара, через который мы прошли — его версия и моя — совершенно не совпадают. Брайан не сочувствовал моему несчастью: он о нем ничего не знал.
Он даже не помнил, в связи с чем его отправили в больницу. Сколько других версий происшедшего существовало, кроме моей? Версия Брайана, его родителей, моих родителей, врачей, медсестер, социальных работников... Бесчисленное количество версий, бесчисленное число реальностей. Мы с Брайаном пережили один и тот же кошмар, а теперь получается, что ничего мы вместе не переживали. Мы вошли в эту реальность через одну и ту же дверь, а потом наши пути разошлись по разным туннелям; оставшись в одиночестве, разделенные темнотой, мы вышли в результате в разных концах земли.
Брайан холодно смотрел на меня, как будто я была его заклятым врагом. За всю свою жизнь я не могла вспомнить, что мы сказали тогда друг другу на прощание.
У нас с отцом до отлета в Нью-Йорк оставалось еще полдня. Мы наняли машину и поехали в Тихуану, где купили начинающую черстветь пиньяту— кошмарного розового осла. Мы бродили по улицам, обсуждая «местный колорит», делая банальные замечания о бедности здешних жителей и роскоши здешних храмов.
Мой отец все еще хорош собой и в свои шестьдесят выглядит лет на пятнадцать моложе. Он следит за своим здоровьем, ухаживает за редеющими волосами. У него пружинистая походка, эту походку я переняла у него. Мы похожи внешне, похоже двигаемся. Мы любим играть словами и острить, но совершенно не находим общего языка. Мы всегда немного смущены присутствием друг друга, словно существует какая-то ужасная тайна наших истинных взаимоотношений, но мы никогда не упоминаем о ней. Что это за тайна? Я помню, как он стучал мне в стенку, когда я засыпала, чтобы я не боялась темноты. Я помню, как он менял мою простыню, когда я описалась в три года, и кипятил для меня молоко, когда мне было восемь и я страдала бессонницей. Я помню, как он однажды сказал мне (после того, как я застала родителей за жуткой ссорой), что они останутся вместе «ради меня»... Но даже если бы за всем этим скрывалось что-нибудь еще — детские искушения или сцены первородного греха — моя перепсихоанализированная память никогда не пошла бы дальше этих воспоминаний. Иногда запах кусочка мыла (или чего-нибудь домашнего) будит смутные, давно забытые картины детства. И тогда я задумываюсь вот над чем: сколько еще других воспоминаний скрывается в глубине моего сознания; мое собственное сознание — это последняя бескрайняя terra incognita; и меня переполняет предвкушение чуда-открытия в один прекрасный день новых миров внутри себя. Вообразить потерянную Атлантиду и другие опустившиеся на дно острова детства, которые только того и ждут, чтобы их обнаружили. Наше внутреннее пространство совершенно не освоено. Миры внутри миров. И как чудесно, что они еще ждут нас! И если мы не можем их открыть, то лишь потому, что еще не создали необходимое для этого устройство — космический корабль или подводную лодку, или стихотворение, которое позволит нам попасть туда.