Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 56 из 139

Я связывал с этой пещерой Аладдина большие надежды, поскольку патроны нигде не числились и мой грех как бы уменьшался… Нет, делился с согрешившими до меня. Я даже ощупал стены, надеясь, что Херсон на всякий случай перепрятал нашу страховочную наличность. Но стены были, как в каземате, и я в конце концов был вынужден признать, что отныне знаю, что легло в фундамент страстной любви Херсона Петровича к трактирам. Легли исчезнувшие патроны, которые он загнал тому же улыбчивому Юрию Денисовичу. И в этом, по всей вероятности, заключалась причина, почему он стал меня избегать.

Это было крушением. И если я не хотел захлебнуться — а я не хотел, можете мне поверить! — оставалось одно. Строить плот из обломков былых возможностей.

Я переключился на чертежи будущего плота, крепежные связи и всяческие иные приспособления. В этом нельзя было ошибаться, почему я и старался избегать неприятностей. Мы всегда страдаем от суеты, вызванной лихорадочной поспешностью как можно скорее добраться до тверди земной. А суета — не помощник. Суета — вериги.

Я был очень ровен со всеми, заботлив и ласков с Танечкой, стараясь изо всех сил не вляпаться в суету. И — думал. Где-то там, на втором плане, стараясь никоим образом не выдвигать свои размышления в план первый. И уж не помню, по какому именно поводу спросил Танечку, не знает ли она некую Светлану.

— Светку? — она улыбнулась. — Конечно! А зачем?

— С Андреем у нее серьезные отношения.

Танечка радостно всплеснула руками:

— Правда?..

— Жениться собирается, — я тоже не удержался от улыбки.

— Замечательно! Светка — чудная девчонка, кончила бухгалтерские курсы, а танцует как!.. А почему ты о ней вспомнил?

— Она у Зыкова работает?

— Узн«ю, — Танечка кивнула с готовностью, потому что очень любила мне помогать. — Хоть сегодня. Я знаю, в какое кафе она ходит есть свои сосиски.

Слишком уж я был поглощен строительством плота, мечтая уплыть на нем на необитаемый остров вместе с верным Пятницей…

Через три дня моя Пятница доложила. Торопливо и с нескрываемым удовольствием:

— Я обедала в кафе и ела сосиски вместе со Светкой!

— Вкусные сосиски-то были?

— Ну, уж раз сам Зыков их ел…

— Где?.. — тупо спросил я.

— За соседним столом, он — большой демократ. И со мной очень мило поздоровался. Тебе — нижайший поклон.

Я вдруг почувствовал озноб. Знать, захлестнула мой недостроенный плот горькая морская вода…

3

Мне приснилось, будто я смотрю в подзорную трубу. Я видел Москву, нашу Глухомань и почему-то Пензу, в которой никогда не был. И все весело играло и переливалось, и я еще во сне понял, что смотрю не в подзорную трубу, а в калейдоскоп, и проснулся.

Проснулся я с мыслью, почему-то совсем невеселой. Я подумал, что мы, русские, все видим в калейдоскоп. И верим, что не счесть алмазов в пещерах наших душ. Каменных, как в арии Индийского гостя. И все у нас вывернуто. У нас вон коммунисты — это левые, а демократы — правые, хотя во всем мире наоборот. Потому что смотрим не в подзорную трубу, а — в калейдоскоп.

Вот такой то ли сон, то ли явь. Потом я обнял свою Танечку, прижал ее к себе покрепче, как прижимают самое дорогое, что только есть на свете, и опять заснул.

А утром — звонок. Я как раз на работу собирался, и трубку взяла Танечка. И крикнула:

— Валера!.. Валера, милый, откуда? От нас до вокзала — три минуты бегом!..

Я позвонил в свою контору, сказал, что задерживаюсь, что внезапно возникли… что дела, мол… Не помню, что я тогда бормотал, потому что очень уж тогда обрадовался. До счастья.

А Валера пришел не через три минуты, потому что бегать уже не мог. Ногу ему отмахали чуть ли не до колена, зато с протезом повезло. Он почти не хромал. Это очень по-русски: нам больше везет с протезами, чем с ногами, и мы этому радуемся. У нас вместо страны — большой-большой протез. И ничего. Даже гордимся.

Валера, правда, не гордился, но передвигался довольно легко. Пока сияющая Танечка шустро накрывала на стол, я спросил:

— Привык к протезу?





— Почти.

— Легкий?

— Австрийский.

— За валюту?

— За нашу валюту, — усмехнулся Валера.

Полез в нагрудный карман камуфляжной куртки и вытащил звезду Героя России.

— Поздравляю, Валерка. А чего же в кармане носишь?

— Да так, — он сунул звезду в карман. — Зачем пижонить? Андрей и Федор в Афгане по краю ходили, зачем же мне высовываться? Не надо об этом, крестный. Слишком много слез на наших наградах.

— Русских?..

Спросил не столько от природной тупости, сколько от неожиданности. Другим Валерий из Чечни вернулся, совсем другим. И я не очень его пока понимал, почему и весьма тупо выступил. Но он мне точно ответил. И все сразу стало ясным:

— Материнских. И детских. Слезы — они и есть слезы. Национальности не имеют.

Тут — Танечка, тут — выпили, тут я на свою макаронно-патронную службу умчался, и разговор тот оборвался.

Абзац в душе моей обозначился. Крутой ступенью библейского познания Добра и Зла.

А на работе думал не о том, как бы мне смухлевать с пиками и трефами, а больше о том, насколько же души наши загажены. Злобой, самодовольством полузнайства, ненави-стью ко всем, кто на нас не похож или кого просто приказали ненавидеть. Приказать ненавидеть — самый простой из приказов, потому что его перед строем зачитывать не приходится.

Конституционный ли порядок наводим, от террористов ли избавляемся — не с теми боремся, кто с ружьем в руках, а чаще всего с теми, которые — с ребенком. Так ли — не так ли, но страдают-то от нашей борьбы за Конституцию в массе своей те, которые с ребенком. Что там относительно слезы ребенка Достоевский говорил?..

Впрочем, мы теперь других авторитетов цитируем. В законе.

Ну, это так. Абзац.

А тогда я чокнулся с Валерой и потопал соображать насчет выпуска патронов и мухлежа с пиками и трефами. А Танечка с Валеркой отправились в семейство Кимов. Я тоже туда собирался, но тут неожиданно объявился дед Иван Федорович, и мы поехали в бывший совхоз вдвоем.

И все было бы ничего, если бы профессор, проходя мимо телевизора, который смотрели Катюша да Володька, вдруг не остановился. На экране шло вручение наград солдатам и офицерам, заработавшим ордена да медали собственным смертельным риском, что почему-то Ивану Федоровичу явно не понравилось. И он сварливо объяснил, почему именно:

— Между прочим, генерал Деникин отменил все награды на время гражданской войны. Он полагал, что за убийство соотечественников орденов не полагается. А большевики ввели не только революционные штаны, но и орден Красного Знамени и даже почетное оружие. Это — к вопросу о морали.

И пошел себе дальше. Ребята на это никак не прореагировали, но я заметил, как стиснул челюсти Валерий.

Потом вроде шло все нормально, поскольку Альберту стало лучше и Валерка появился целым и почти невредимым. Только Федора с нами тогда не было, да и сам Валерий не выглядел именинником. Судя по всему, о своей высокой награде он никому ничего не говорил, ну и я помалкивал тоже.

Хорошо выпили, хорошо закусили, вышли перекурить, пока в доме стол к чаю готовили. Андрей что-то говорил, Валера отвечал сквозь зубы, а я поддакивал, но больше помалкивал, чувствуя, что задели Валерку профессорские экскурсы в историю.

И вышли к пруду. Он примыкал к усадьбе Кима, но обычно мы около него почему-то не гуляли. А тут как нарочно… да нет, не нарочно: Валерий упорно к нему шел, ну а мы, естественно, за ним.

Пруд обмелел и заилился, а ведь, помнится, мы в него любили когда-то нырять. После баньки с возлияниями. Но все проходит. Все решительно. Даже чистые пруды становятся грязными.

Вдруг Валерий остановился, сунул руку в карман, вынул ее, стиснув что-то в кулаке, и, размахнувшись, швырнул подальше от берега.

И сказал:

— Мораль — для всех. А нравственность — для себя самого. Правильно, крестный?