Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 110 из 139

Сход позволил взять только по одному чемодану с личными вещами, но генерал в отставке Николай Николаевич тащил два. А когда его остановили и потребовали показать, он открыл оба баула и сказал одно слово:

— Золото.

Там и вправду было золото. Рукописи о доблести русских офицеров в никчемной войне с Японией. И его отпустили вместе с супругой Ольгой Константиновной, младшей дочерью Настенькой, старым дворецким и двумя горничными. А четверо старших детей упорхнули из гнезда, избрав разные сучки на корявом засыхающем древе России.

И до станции-то доковылять не успели, как дворецкий упал. Рухнул, как столб, с той лишь разницей, что у столба лица нет. А у него оно все кровью залилось. Николай Николаевич, баулы со своим бесценным золотом уронив, к нему бросился:

— Что ты, друг мой?..

Он был денщиком генерала еще в ту, русско-японскую. И под Мукденом был рядом. И всегда был рядом, всегда…

— Вас-то… — прохрипел последним хрипом старый денщик. — Вас-то за что, барин?..

А генерал Вересковский словно и не слышал ничего. Бормотал что-то, грудь павшему расстегивал, сердце пытался услышать…

— Не надо, Коля, — тихо сказала Ольга Константиновна, обняв мужа за плечи. — Упокоился он.

— Да?..

— Упокоился, — и перекрестилась. — Вечная ему память.

— Упокоился, — вздохнул генерал.

И тоже широко торжественно перекрестился, хотя давно уж был убежденным атеистом. Аккуратно, на все пуговицы застегнул сюртук на дворецком, встал, поклонился в пояс.

— Похоронить надо бы.

— В церковь сначала, — строго поправила Ольга Константиновна. — Отпеть следует.

— Схожу в село. Помощи попрошу, сами не справимся.

И пошел. Сначала о покойном думал, как тот в детстве играл с его детьми, как умел утешать их, как объяснял, что за былиночка растет и кому она нужна… И только на подходе к селу, с некоторой озабоченностью стал думать, как ему к сельскому населению обращаться, чтобы не обидеть. Слово «мужики» казалось ему обидным, но ничего иного в голову не приходило.

А в селе никого видно не было. Видно не было, но ощущалась какая-то очень радостная суета. Николай Николаевич походил по улице, не решаясь заглядывать в избы, чтобы не мешать этой радости, никого из взрослых не встретил и остановился, чтобы, как то на Руси водится, почесать в затылке. И только почесал, как мужик на подводе подъехал.

— Тпру!..

На подводе был комод и два кресла, почему-то знакомых Николаю Николаевичу. Но память он напрягать не стал, а обратился к мужику.

— Товарищ мужик…

— Чего тебе?

— Старичок умер, который моим денщиком был в русско-японскую. И детей моих воспитывал. А упал прямо на дороге. Надо бы в церковь его…

— Чего?.. Твой лакей, ты и отпевай.





— Права такого не имею. А земле предать без отпевания…

— Вон лопата у плетня торчит, видишь? Иди и предавай.

— Ну как же? Хотя бы гроб…

— Чего?.. — с презрением протянул мужик. — Гроб, он мастерства и денег требует. Иди, чего стоишь? А то протухнет твой воспитатель.

— Но как же… Ведь покойник на дороге, надо же как-то… С уважением к смерти…

— Уважение… — недовольно протянул мужик. — Вот и окажи ему свое уважение. Бери лопату и давай отсюдова. А то и лопаты не дам, руками рыть будешь. Да не ту!.. Ишь, уцепил. Ржавую бери и мотай, не до тебя нам.

Схватив указанную мужиком лопату, Николай Николаевич заспешил к дороге, где у тела дворецкого и вещей оставались жена с дочкой да двое горничных. А прибежав, услышал, что одна из горничных — Машенька, самая молодая — заявила, что боится мертвяков, схватила свою корзину да и умчалась.

И ладно, если бы только горничная. Хуже, что подводу увели. Велели вещи на землю выгрузить и увели. Сказали, что, мол, самим нужна, барахла, дескать, много в доме осталось.

Сами схоронили дворецкого, хотя копать никто из них не умел. Не приходилось им копать. Кое-как, неумело, с косыми боками вырыли неглубокую могилку, с великим трудом опустили туда тело, засыпали. И пошли на станцию, еле волоча свои чемоданы и баулы.

А до станции было не близко. До нее молодые, да если без вещей пешком добирались, а для взрослых всегда закладывали пролетку. И это в те, старые благословенные времена, которые кончились. Изошла Россия благословением до последней росинки.

Этот исход России был особенно впечатляюще заметен на всех бесчисленных российских станциях и полустанках. Толпы народа из городов и деревень, из сел и местечек сорвались с мест своих и заметались по всей Руси в тщетной мечте отыскать равновесие собственных душ. Одним казалось, что во всем виноваты большевики, неправедно захватившие власть и еще более неправедно использовавшие ее. Другим представлялось, что где-то, где-то хлебушек прямо на деревьях буханками растет. Иные стремились хоть куда-то, лишь бы от бандитов подальше, еще кому-то очень уж хотелось что-то продать подороже да купить подешевле. Кто-то у родственников надеялся отсидеться в это беспокойное время, у знакомых, у земляков, да хоть у кого угодно, лишь бы подальше от…

От чего? От России?.. От России не спасешься, хотя и размеры ее вроде бы спасения обещают…

Только нет спасения от спирали отрицания, которая раскручивалась на безмерных русских просторах с чудовищной скоростью и устрашающей силой. С воем людским раскручивалась под барабанную трескотню выстрелов.

Поезда были схожи с передвижными рождественскими елками. Гроздьями висели люди, неясно, за что именно ухватившись, крыши ценились, как спальный вагон с гарантированной плацкартой, в паровозных тендерах набивалось людишек больше, чем угля, на переходных площадках, сцепках и буферах стояли или сидели на корточках, из разбитых окон торчали не только головы, но и ноги или усталые, мозолистые задницы. А поезда трясло и раскачивало, и Бог весть, сколько раз на крутых спусках составы отрывали колеса от рельс…

Вересковским на удивление повезло. Они сумели протиснуться в битком набитый тамбур все трое да еще и горничная со своей обширной корзиной. И если чемоданы с баулами кое-как, с шумом и спорами друг на друга сумели пристроить к стенке, то корзину Николаю Николаевичу пришлось держать самому. Руки скоро устали, и он поставил ее на собственную голову, а из нее при толчках состава все время что-то сыпалось.

Он был терпеливым — работа требовала терпения — не обладал спасительной обывательской способностью кого-то обвинять в собственных неудобствах или в собственном непонимании, почему и октябрьский переворот встретил без особого огорчения.

— Вероятно, таково желание большинства населения. В противном случае получим русский бунт.

В результате случай и впрямь оказался противным. Бунта избежать не удалось, на голове очутилась корзина, а народ куда-то понесло. Куда — никто не знал, но — понесло.

«Философия — всегда гипотеза, — размышлял он, всем телом уравновешивая неустойчивую корзину. — В жизни она неприменима, как, допустим, постулат об извечной победе добра над злом. Красиво звучит, но история некрасиво его опровергает. Философия есть утешение, не более того. Нельзя опускать перед нею руки по швам… Кстати, я не могу этого сделать, потому что нужно держать корзину…».

Вместо обычных двух часов поезд шел до города все четыре, и даже с некоторым гаком. Онемевшая от тяжести и трухи голова генерала соображала туго, но этот непорядок он отметил, решив, что опоздание есть следствие плохого качества угля. И тут же сделал вывод, что качество обеспечивает только отлаженная государственная машина, а иначе все разворуют.

С этой праведной мыслью он со всем семейством, что имелось в наличии плюс горничная, наконец-то прибыл на станцию города с корзиной на голове. Корзину пришлось снимать с генеральской головы, потому что он весь одервенел. Ольга Константиновна и горничная поспешно освободили его от этой ноши, и Ольга Константиновна обеспокоено спросила:

— Как ты себя чувствуешь?

— Конечно, по утрам приятно гулять по росе, — сказал Николай Николаевич, судорожно поводя сведенной шеей. — Зато здесь удобно работать. Никто не будет мешать с кольями. Есть квартира, которую бережет уважаемая Антонина Кирилловна, и где мы прекрасно разместимся. И будем работать, работать, работать!