Страница 105 из 114
Прозвучали последние аккорды. Затихающие звуки гитары еще несколько мгновений дрожали в воздухе, после чего Палевский резко встал и поставил инструмент на место.
Слушатели заахали, зааплодировали, особо чувствительные дамы достали платочки. Он более не смотрел на Докки, но когда она смогла наконец отвести от него глаза, то к своему ужасу заметила, что на нее очень внимательно смотрит его мать, графиня Нина Палевская, от которой, судя по всему, не укрылись взгляды, которыми обменялся ее сын с хозяйкой вечера — Ледяной Баронессой.
Глава XIII
— В моей душе все перевернулось, и припомнились переживания, которые, к счастью, мне довелось испытать, — растроганная Думская промокнула глаза. — Чей это романс? Никогда раньше его не слышала.
Палевский помедлил, а потом ответил:
— Его написал я.
— Стихи? — уточнила одна из дам с мечтательным выражением на лице.
— И музыку, — он небрежно повел плечами, будто сочинять романсы было делом для него привычным и будничным.
— Что побудило вас написать столь проникновенный романс? — поинтересовалась графиня Логачева. — Впрочем, можете не объяснять. Понятно, что вдохновение снизошло на вас из-за взгляда прекрасных глаз. Ах, как это романтично!
— Возможно, madame, — Палевский поклонился.
— Счастливица та дама, что смогла вызвать в вас подобные чувства, — не унималась Логачева, хлопая генерала по рукаву мундира.
— Молодость, молодость! — Сербина удовлетворенно покачала головой. — У меня перед глазами встал образ мужчины, плененного прелестной юной девушкой.
Она многозначительным взглядом соединила Надин и Палевского и громко зашептала его матери: «смотрятся вместе…», «прекрасная пара…», «как и следовало ожидать…». Обрывки этих фраз доносились и до Докки, пребывавшей в весьма смятенном состоянии, надеясь только, что ей удается сохранять внешнее спокойствие, тогда как внутри нее все дрожало. Ликующая радость, охватившая ее во время исполнения романса, сменялась в ней то опасением, что она неправильно поняла Палевского, приписав услышанным словам собственный, желанный для нее смысл, то беспокойством, что гости поняли, кому адресованы стихи, как заметили и страсть, так явственно прозвучавшую в голосе генерала. Ей казалось, на нее все смотрят, и так и было. Она ловила на себе то лукавый взгляд княгини Думской, то задумчивый — Ольги, пытливые, с долей зависти взоры дам и любопытные — мужчин. Судя по всему, мало кто остался в неведении относительно ее взаимоотношений с Палевским.
«Зачем, зачем он сделал это прилюдно?!» — терзалась Докки, хотя ей было необычайно лестно осознавать, что сила чувства к ней подвигла его не только на написание столь пронзительных и прекрасных стихов. Его не остановило ни присутствие гостей, ни боязнь открыть привязанность своего сердца, тем обнаружив собственную слабость и обнажить перед всеми душу. В этом был весь Палевский — решительный, дерзкий и бесстрашный. Докки хотелось и плакать, и смеяться от раздирающих ее переживаний, но одно было несомненно: редкая женщина могла удостоиться подобной чести от такого гордого и сильного мужчины.
Она не могла смотреть на него, боясь разволноваться и тем окончательно выдать себя, потому попыталась сосредоточиться на словах подошедшего к ней господина Гладина, похоже, одного из немногих на вечере, кто не понял значения только прозвучавшего романса.
— …уверял, что более не будет писать стихами, потому как сии сочинения искусственны и только мешают отражению истинных чувств, заключая их в тесные рамки пусть и изящной формы, — бубнил он.
— Генерал Палевский так сказал?! — очнулась Докки. — Но ведь его романс самым восхитительным образом подтвердил, что поэзия — как ничто другое — способна передать всю полноту и свободу душевных переживаний.
— Генерал? — Гладин удивился. — Не генерал, баронесса, а немецкий поэт, некий господин Гюнтер Тробман, с которым я водил знакомство в Женеве. Уверяю вас, он не смог бы и вполовину столь поэтично передать нежность сердечной привязанности, как это сделал граф Палевский. При этом следует учесть, что генерал — не литератор, не поэт, а военный, офицер, чья жизнь проходит не за конторкой с пером в руках, а в походах и прочих удовольствиях строевой жизни, коих, признаться, я никогда не понимал. Тот же немец только и делал, что марал бумагу, не создавая ничего путного.
Докки машинально кивнула и краем глаза посмотрела на отца и сестру Палевского — они стояли вместе, тихо переговариваясь. У графа Петра было серьезное, даже мрачное выражение лица, княгиня хмурилась и покусывала нижнюю губу, коротко отвечая на слова отца.
После разъезда гостей Докки в беспокойном нетерпении ожидала возвращения Палевского. Она не знала, как теперь с ним держаться, что говорить и делать, когда он ожидает ответа на свое признание.
«Конечно, он понимает, что я неравнодушна к нему, но хочет, чтобы я сказала это вслух, — думала Докки сначала в библиотеке, когда следила за застрявшими на одном месте стрелками часов, а потом — не в силах усидеть на месте — в садике, куда вышла, чтобы вдохнуть свежего ночного воздуха и остудить разгоряченную сумбурными мыслями голову. — Но неужели, неужели ему достаточно лишь моих слов о любви?»
Ей хотелось надеяться на большее — на что она еще совсем недавно не могла и рассчитывать и о чем глупо было мечтать даже втайне, хотя вслед за объяснением в любви далеко не всегда следует предложение руки и сердца. Можно любить одну, в жены же взять совсем другую. Вновь и вновь ей приходила на память брошенная Палевским реплика: «Или вы предполагали, что прежде я женюсь на вас?» — слова жестокие, пусть сказанные в запале во время ссоры. Но раз они были произнесены, значит, он подозревал, что она — как и многие другие его любовницы — может помышлять об узаконивании их отношений, и ясно дал ей понять, чтобы она не строила планов на этот счет. Если предположить, что под влиянием чувств к ней он переменил свою позицию, то теперь, когда его родные узнали, с кем он проводит ночи, они несомненно будут против того, чтобы Палевский связал себя какими-либо обязательствами с двадцатишестилетней вдовой.
«Вместо того чтобы радоваться, я умираю от сомнений и беспокойства», — корила себя Докки. Она пыталась прогнать тревожные раздумья и припомнить строчки романса, но от волнения смогла лишь восстановить в памяти «ты — тайна счастья моего» и твердила эти слова как заклинание, пока не отворилась дверь в сад и в ее пролете не показался высокий силуэт мужчины.
Мгновенно растеряв все мысли, Докки поспешила к нему — в его раскрытые объятия, в которых она с наслаждением укрылась от дум, ее снедающих.
— Вы замерзли? — наконец спросил он, но она только помотала головой, уютно устроившись у него на груди, надежно прикрытая его меховым плащом.
— Пойдемте в дом, — он потянул ее к дверям. — Видит бог, я еле выдержал эти часы, сгорая от нетерпения остаться с вами наедине.
Его голос обволакивал, руки, крепко поддерживая, увлекали за собой, в спальню, где, торопливо освободившись от одежды, они ласкали и любили друг друга, пока в изнеможении не растянулись рядом на измятых простынях.
— Вам понравился романс? — спросил он, касаясь губами ее волос, разметавшихся по подушке.
— Очень понравился, — Докки погладила его плечо, в который раз поразившись шелковистости его кожи. — Но неужели у меня действительно был такой холодный взгляд?
— Ледяной, — ухмыльнулся Палевский, целуя ее шею. — Вы сидели в коляске и с осуждением смотрели на меня.
— Напротив — я была покорена той сценой, — запротестовала она. — Вы проявили такое участие к девочке, бросившей ленты, и меня это ужасно растрогало. И потом, когда я увидела ленточку, вплетенную в пряжку уздечки…
— А, так вы заметили?
— Конечно, хотя вы так на меня накинулись тогда…
— Вы не остались в долгу, заявив, что я вам совершенно не нравлюсь. Неужели я вам действительно не нравился? — голос его стал бархатным. — В то время как я совершенно потерял от вас голову.