Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 15 из 16



Дворец был царством не только безмолвия, но и церемониала. Коня, на котором султан, следуя в мечеть на пятничную молитву, проезжал небольшое расстояние по улицам, накануне подвешивали на ремнях, дабы он шел с неторопливой важностью. Султан должен был шествовать по дворцу медленно и величественно; все прочие, от поваренка до великого визиря, передвигались бегом. Обитательницам гарема, не получившим приглашения разделить с султаном ложе, следовало, заслышав ночью шаги своего повелителя, обутого в подбитые серебряными гвоздями тапочки, [13]бесшумно скрываться с его пути.

Джордж Сандис, наблюдавший пятничный выезд в мечеть в начале XVII века — впереди султан на том самом несчастном коне, за ним на почтительном расстоянии визири, великий муфтий в огромном тюрбане, янычары в доспехах, кавалерия, сгрудившаяся вокруг толпа желающих своими глазами увидеть султана, — чувствовал себя неуютно. «Стоило только закрыть глаза, — писал он, — так, словно у тебя есть одни лишь уши, и можно было подумать (за исключением того момента, когда толпа приветствовала султана тихим и непродолжительным шепотом), что все эти люди погружены в сон и вокруг стоит ночь».

Название «Высокая Порта» (то есть «Высокие Ворота») закрепилось за правительством империи в середине XVII века. Народ теснился у дворцовых ворот, и правосудие творилось здесь же; от положения человека в государстве зависело, открывались ли перед ним те или иные двери или оставались закрытыми. Тот же самый принцип действовал в самом простом лагере кочевников, где вождь мог выразить свое отношение к человеку через церемонию и жест: вставать или не вставать, принимая гостей, позволять им сесть или нет. К концу XVI века сложился следующий церемониал приема иностранных послов: они должны были ползти к подножию трона на четвереньках, сопровождаемые стражами, и в течение всей аудиенции эти стражи держали их под руки — не потому, что, как думали некоторые, султан боялся покушения, а чтобы гость не упал, потеряв чувства при виде повелителя Вселенной.

Дворец представлял собой модель универсального и трансцендентального мирового порядка. Власть султана исходила из его покоев вовне, из империи в настоящем ее виде к империи, какой она должна была стать — покорившей весь мир; из внутреннего двора во внешние, из дворца в город и из города к границам. А в центре дворца высилась Башня Правосудия, глаз султана, откуда он мог заглянуть в сердца людей и убедиться, что правит справедливо.

Именно султан, а не дворец, был подлинным центром империи. Куда бы он ни отправился, в Старый дворец в Эдирне или в военный поход, он был окружен одной и той же привычной обстановкой и теми же лицами, и так же было организовано вокруг него пространство, разве что в военном лагере камень сменяла ткань шатров. Султан был повсюду, порой даже в самом прямом смысле слова в народной гуще — когда он инкогнито бродил по базарам: Мехмед Завоеватель накануне осады Константинополя, готовый убить любого, кто узнает его; Сулейман в одежде сипахи и Мехмед IV в лохмотьях дервиша (однажды он был так впечатлен умными суждениями разговорившегося с ним пекаря, что на следующее же утро назначил его великим визирем); Селим I, который, как говорят, возвысил пьянчугу, впервые показавшего ему дорогу в рай, проходящую сквозь горлышко бутылки; и Мурад IV, подружившийся, себе на погибель, с неким Бекри Мустафой, которого впервые увидел на рынке «валяющимся в грязи и мертвецки пьяным».

Константинополь — перекресток континентов, печать империй — был средоточием крайних, абсолютных величин. Здесь все время было или слишком жарко, или слишком холодно. Здесь встречались Европа и Азия. Здесь соединялись друг с другом моря. Дворец был городом в городе, и султан жил в нем (по выражению Блеза де Виженера) как самовлюбленный Нарцисс; однако другой автор, почтительный подданный Мустафа Али, уподобил его устрице в раковине.



Со взятием Константинийе, как официально продолжал называться этот город, [14]сбылось пророчество, память о котором красной нитью проходила сквозь историю ислама. Под властью турок этот город стал самым большим в мире — и самым прожорливым, так что снабжение его продовольствием было организовано по армейскому принципу. В центр Османской империи, украшенный мечетями, источниками, школами и благотворительными заведениями, он превратился по воле Мехмеда. Среди законов, вышедших из дворца в его правление, был и ужасный закон о братоубийстве, который гарантировал, что империей может управлять только один человек. Этот закон, в оправдание которого (довольно натянутое) приводилась строка из Корана, в которой говорится о том, что лучше смерть принца, чем потеря провинции, предписывал султанам казнить своих братьев и племянников, чтобы предотвратить борьбу за власть (права первородства османы не знали). Однажды в покой, где проходило заседание дивана, явился старик турок и бесцеремонно спросил, кто из собравшихся — счастливый султан. По всей видимости, Мехмед испытал в этот момент столь сильное унижение, что решил вообще больше не присутствовать на заседаниях дивана, ибо существу почти божественного ранга это не подобает. Он казнил Халиля, выразителя чаяний гази, и уничтожил все наследственные привилегии, кроме своих собственных. Закон о церемониале покончил с обычаями былых времен, когда султан трапезничал со своими соратниками и вставал при звуках военной музыки в знак верности давным-давно ушедшим сельджукским правителям — Мехмед без обиняков заявил, что они давно мертвы. «Вот моя воля: султан должен обедать в одиночестве», — сообщил он своим подданным, и обычай преломлять с ними хлеб превратился в ритуальное событие, происходящее раз в два года.

«В нашей лампе горит масло, которое мы добываем из сердец неверных», — однажды написал Мехмед, говоря о том единственном институте, что делал Османскую империю столь удивительным государством, решительно не похожим ни на одно другое. Ничто в бурном приливе османских завоеваний не воплощало так явственно его текучую натуру, как бесконечный процесс появления, возвышения и исчезновения высших лиц государства, тех, кто, собственно говоря, и были османами — султанских рабов.

Способы распределять власть, не отдавая ее, были известны во многих государствах. Римляне и персы использовали для этой цели евнухов, европейские короли — давших обет безбрачия священников, а китайцы придумали знаменитую систему экзаменов, позволявшую включать в ряды правящей элиты скромных, но энергичных ученых людей.

Мурад II ввел систему девширмев 1432 году, при Мехмеде она обрела логическое завершение. Примерно раз в три года в деревни Греции и Балкан отправлялся сборщик живой дани, задачей которого было отобрать самых лучших мальчиков из христианских семей для службы султану. Для этого он сверялся с приходскими метриками, которые ему предоставляли местные священники или старейшины. После того как мальчиков доставляли в Стамбул, их рассылали в анатолийские деревни — работать, набираться сил и учить турецкий; а оттуда, будучи уже обращенными в ислам, они поступали в школы. От способностей мальчика, от его внешности («Порочная и низкая душа весьма редко обитает в человеке, чье лицо открыто и невинно»), от осанки, характера, ума, набожности и силы зависело, для какой именно службы султану он будет признан годным. С этого момента он становился и до самой своей смерти оставался рабом султана, за каждым шагом которого внимательно и оценивающе следили.

Эти юноши и их старшие товарищи представляли собой своеобразное братство рабов под покровительством султана, своего господина. Поскольку ни одного человека, рожденного мусульманином, нельзя было обратить в рабство, их собственные сыновья к этому братству не принадлежали. А значит, в империи не могло быть должностей, передающихся по наследству (Мехмед пресек эту практику, казнив Грека Халиля), и у династии Великого турка не могло появиться конкурентов. Из тридцати шести великих визирей, занимавших этот пост после Халиля, тридцать четыре не были мусульманами по рождению. Из всех европейских государств в одной лишь Османской империи не было наследственной аристократии. Капыкулу— так называли рабов султана — был оторван от семьи своих родителей, поскольку те жили далеко и принадлежали к иной вере, и отчужден от своих детей, ибо они были свободны и никак не могли воспользоваться достижениями отца для выстраивания своей собственной карьеры.