Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 85 из 116

Гойко входит молча, с зажигалкой в руке, освещая себе дорогу. Потом гасит ее, видимо из экономии.

— Что случилось?

Не видя его лица, воскрешаю в памяти таким, каким оно было мгновение назад, — освещенное огнем зажигалки. Словно защищаясь от кого-то, он подносит руку к лицу, держит ее у щеки. Необычное для него, скорее, женское движение.

— Что случилось?

Мотает головой, мычит.

Почему этот идиот молчит? Я давно готова. С того самого момента, как я вошла в морг, как выпал первый снег, я уже готова ко всему. Йован научил меня. Тело пустеет, как дырявый мешок, я даже слышу шуршание высыпающегося из него песка. Спокойствие — вот характерная особенность Сараева. Спокойствие, которым ты обладаешь, даже не подозревая об этом, которое приходит к тебе неожиданно, как смерть.

Я включаю фонарик, направляю свет на Гойко. Тот недовольно отворачивается, убирает руку со щеки, сплевывает на пол.

— А-а-а…

Чувствую сильный запах алкоголя, водки. Гойко чертыхается, жалуется, что болит зуб, коренной. Говорит, что специально держит водку во рту, чтобы немного успокоить ребеночка, зубик. Смотрю на его раздутую, будто от укуса пчелы, щеку и грустные полузакрытые глаза.

Потом уже говорит, что роды начались и он приехал за мной. Диего прислал его.

Возвращаюсь с фонариком к кровати, вытаскиваю из-под нее чемодан, открываю, беру рюкзак с деньгами. Папа передал мне их через Ванду, волонтера, с которой я познакомилась в военном самолете. Мы встречались в кафе, она обрила голову, стала похожа на парашютиста. Разделили пачку прокладок на двоих, как сестры.

Уже занялся свинцовый рассвет, так что сегодня, скорее всего, день будет солнечный. Мы едем наверх по разбитым улочкам Белаве. Впервые я села в эту машину сто лет назад, во время зимней Олимпиады. От Гойко, переполненного глупой радостью, на километр разило наивной самонадеянностью. Он пел по-английски с хорватским акцентом: Everybody’s got a hungry heart… [11]ходил в потертых, как у Брюса Спрингстина, джинсах, этот парень, которому до всего и всех было дело, born in Sarajevo. [12]Хотел произвести впечатление, а мне казался смешным. Больше я его никогда не увижу, думала я тогда.

Мы едем, внедрившись в лабиринт останков, в хитросплетение улиц, похожих на американские горки адского луна-парка. Я вдруг подумала, что это еще не самое худшее, эта реальность, пронизанная безумием. Худшее впереди. Когда умолкнут пушки, уедут корреспонденты и останется серый скелет города, который не перестанет источать молчаливую боль, точно плесень. Или гной.

— Ты еще пишешь?

— Нет.

Он не кажется грустным, растерянным его тоже не назовешь. Он знает наизусть топографию этого нового заминированного города, поделенного на участки, по которым надо передвигаться, как в настольной игре, где по доске катаются шарики и где только лучшие не попадают в яму. А Гойко великолепный игрок. Он не смотрит на развалины, привык. Ищет свободную дорогу, полагается на волю случая.

— О чем ты думаешь?

Отвечает, что у него болит зуб и все мысли только о нем, коренном.

Свет в больнице тусклый, как на кладбище. Редкие лампы, между ними — длинные участки темноты, обрушенные лестницы. Расшатанный пол под ногами, кажется, положен прямо на грязь. С потолка свешивается кабель, пластиковая панель задевает мне голову. Почти все отделения разрушены, кровати понаставлены вдоль коридоров. Тела людей в темноте похожи на мешки с песком. Пытаюсь не смотреть на ноги, торчащие из-под одеял, — трубы, черные от крови. Иду вслед за Гойко по этому туннелю. Фигуры движутся нам навстречу, толкают. Кто-то кричит. День едва наступил, но уже погрузился в грязные сумерки. Военный в форме хромает, опираясь на женщину в голубом медицинском халате. Старик с ногой, заканчивающейся у колена, с повязкой на голове, сквозь которую просочилась кровь, сидит на каталке. Гойко протягивает мне руку, помогая перескочить через проломанные ступени, сквозь эти дыры просматриваются нижние этажи. Там, где рожают, — тихо, никто не жалуется. Женщина оперлась на свой раздутый живот, как на чемодан, точно усталая туристка.

Диего сидит на последней ступени лестничного пролета без перил.

Это не просто рассвет. Кажется, что мы погребены в подводной шахте и медленно передвигаемся в воде. Гойко уходит, идет искать хоть кого-нибудь, кто вырвет его проклятый зуб, и, если не найдет никого, кричит, что сам обо всем позаботится, ему достаточно щипцов. Увидев меня, Диего встает. Я ныряю в его запах. Последний раз я видела его три дня назад, с тех пор он не ночевал дома.

— Как дела?

— Нормально, все нормально.





Несколько слов, и опять тишина, только пар дыхания в отделении, похожем на склад металлолома. Помещение не отапливается, так что кажется, будто мы находимся под открытым небом. Когда-нибудь я расскажу Пьетро об этом запахе. Об усталости и холоде. О вздрагивающей шее его отца, напоминающей шею гуся, перед тем как ее свернут.

— Скажи мне что-нибудь.

— Что?

— Все равно что.

«Я люблю тебя», — может, это он хочет услышать? Сидим вдвоем на одной ступеньке, он положил голову мне на колени.

— Я принесла деньги, — сказала я. — Они здесь… — трогаю рюкзак.

Я повесила его не сзади, на спину, а спереди, под пуховик. Боялась, что его заберут, когда мы будем проезжать блокпост. И только сейчас понимаю, что с этим рюкзаком я похожа на беременную. Диего улыбается своей прежней горькой улыбкой. Потому что вся наша жизнь спрятана в этом денежном животе, наше счастье и наша грусть.

Это я должна была бы рассказать Пьетро? «Понимаешь, твоя мама забеременела пятьюдесятью тысячами марок мелкими купюрами, они в тяжелом мешке лежали на ее утробе, под грудью. — И добавить: — Только посмотри, какие мы были щедрые — я и фотограф, дедушка продал дом на море, чтобы помочь нам». По тем временам это была огромная сумма, особенно если учитывать, что многие люди в Сараеве покупали детей за гроши.

Укачиваю свой живот из денег, крепко прижимаю к себе. Обнимаю Диего, но этот груз между нами не дает нам сблизиться.

Аска не садится, ходит туда-сюда перед дверями туалетов. Иногда останавливается, опираясь на стену между двумя раковинами. Я подхожу. Всего-то несколько шагов в этой подводной шахте.

Сильная вонь неработающей канализации, которую даже запах хлорки не перебивает. Наше дыхание — белый пар. Мы погребены под коркой льда внутри арктического озера. Впервые все втроем после долгого времени.

Это я должна рассказать Пьетро? Рассказать о том тюремном запахе, о нашей беспомощности. Рассказать ему об этой встрече.

Трубачка, непослушная овечка Андрича, бунтовщица, танцующая перед волком, смотрит на меня, не меняясь в лице, будто не знает, кто я такая.

И все же когда-то, сто лет назад, до осады, поглотившей ее город, мы были подругами. Как-то раз мы танцевали, обнявшись, перед афишей Дженис Джоплин, висевшей на стене, и она, моложе и беднее меня, вселила в меня уверенность, расточая неистовый блеск неверной судьбы музыканта, а я все твердила ей: «Я беднее, намного беднее тебя». Волосы не такие яркие, как прежде, собраны в хвост резинкой. Лицо в сером свете кажется лишенным всяких эмоций. Потом я опускаю глаза.

Она в халате и расстегнутой дубленке, которую Диего купил ей на рынке Маркале. Я смотрю на выпяченный живот, кажущийся огромным при такой худобе. Положила руки на поясницу, головой прислонилась к стене. Диего вроде рядом, а вроде нет, оставил нас одних. Большой живот Аски неподвижен.

— Можно потрогать?

Не узнаю собственного голоса, который доносится словно из подземелья. Аска кивает, не глядя на меня. Убирает руки от тела, будто для того, чтобы уступить мне место. И я протягиваю ладонь.

Это я должна буду рассказать Пьетро когда-нибудь, перед тем как умру, должна буду рассказать о том, как моя рука отделилась от меня и потянулась к нему.

11

«У каждого голодное сердце…» (англ.)

12

Рожденный в Сараеве (англ.).