Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 84 из 116

Школьники из полиуретана так и висят на той фантастической стене. А Младен умер. Снайпер выстрелил в него, когда он вез отца в инвалидной коляске. Просто ради развлечения, чтобы посмотреть на разбитого параличом старика, который остался один посреди улицы, не в силах сдвинуться с места, помочь сыну.

Я иду за Диего на Маркале, он ныряет в здание, которое вот-вот рухнет, сегодня там развешана одежда, испачканная в снегу, сочащаяся влагой, — вещи из гуманитарных посылок, попавшие к спекулянтам. Диего ищет что-то в куче резиновых сапог и поношенных калош. У меня все это вызывает отвращение. Больше не могу, настал мой предел. Меня тошнит от запаха старых и сырых вещей, общих супов из алюминиевой бадьи, неработающей канализации… мне опротивела грязь, смешанная со снегом. Я боюсь бродячих собак, терзающих мертвецов, меня пугают лица людей с ввалившимися щеками, вид штанин, скрывающих ноги, худые и негнущиеся, как костыли; безумные глаза, шарящие по земле и выискивающие поживу, как те же самые бродячие псы. В городе больше ничего не осталось, сплошное выгоревшее поле. Оголодавшие люди едва держатся на ногах, шатаются в поисках чего угодно — лишь бы поддержать жизнь. Боян, мим, и его девушка Драгана придумали особенный номер и показывают его под аркой на пешеходной улице: делают вид, что едят, устраивают воображаемый банкет, — и у них так замечательно получается, что слюнки текут. Берут за руку любого, кто останавливается посмотреть, приглашают сесть вместе с ними, чтобы налопаться до отвала, подают сотрапезникам суп, бедро барашка, питу… облизывают пальцы, глотают, кто-то смеется, кто-то плачет, но в конце концов все как будто бы наедаются.

Диего выходит из рынка с дубленкой на вешалке-плечиках, тащит ее на спине, будто тушу, эту дубленку, подбитую с изнанки мехом. Подол волочится по снегу.

В последний раз, когда я увижу Аску, на ней будет раздобытая Диего дубленка, и девушка покажется в этой жалкой одежке настоящей слонихой. Пуговицы натянуты до пределана огромном животе. Она пришла к мечети Ферхадия и обмывается в ледяном фонтане. Диего помогает ей, поддерживает, пока Аска растирает себе лицо, шею. Потом, сняв башмаки, она опускает ноги в ледяную воду.

Идет босиком по снегу. Останавливается там, где раньше была софа, место, предназначенное для женщин. Сгибается, встает на колени: живот мешает поклониться до земли, выразить всепоглощающую покорность Богу.

Я подхожу, опускаюсь на колени рядом с ней. Ее глаза как застывшие рыбы под коркой льда.

— Я отдам тебе ребенка, — говорит.

Мрачная улыбка озаряет лицо, которое, по-моему, сильно изменилось.

— Конечно, если снайпер не заберет его раньше.

Пьетро стоит перед зеркалом

Пьетро стоит перед зеркалом. После, как всегда, бесконечного мытья под душем. Разводит в стороны длинные голые руки, сгибает в локтях, долго смотрит на себя. Подходит, спрашивает, заметна ли разница между мышцами правой и левой руки, достаточно ли он накачан, похож ли на профессионального теннисиста?

— Потрогай.

Не чувствую никакой разницы. Мну сначала одну, потом другую трубочку длинных тонких мышц, за которыми прощупываются кости.

— Надо записаться в спортклуб, подкачаться.

Сидит на кровати, полотенце обернуто вокруг талии, намочил простыню, ну да ладно, все равно уезжаем.

Передо мной его голая сутулая спина с выделяющимися позвонками, лопатки выпирают, как сложенные крылья.

— Какой же я некрасивый, — сетует.





Это его любимая тема, он постоянно жалуется, находит у себя кучу недостатков: то плечи слишком худые, то глаза большие, то ресницы чересчур густые, как у девчонки. Ему кажется отвратительным небольшое коричневое пятнышко с волосками у паха, из-за чего он на пляж надевает не плавки, а длинные, до колен шорты.

— Не говори глупостей — ты очень красивый!

У него еще не было девушки. Единственная женщина, делающая ему комплименты, — это я, и, ясное дело, он мне не верит.

Над губой, которая из-за этого кажется грязной, отрос тонкий пушок, зубы, уши и нос выглядят слишком большими на еще маленьком лице, и потому он напоминает ребенка с картины Пикассо. Лошадиные глаза на вытянутом, как фасолина, лице.

Когда он вырастет, то будет очень красивым — это уже видно по улыбке, по тому, как он обращается с младшими детьми, как знакомится с людьми, сразу их целуя, как лучших друзей.

В его паспорте написано, что он родился в Сараеве. Для него этот город ничего не значит: ничейная земля, где я оказалась по оплошности, поехав за его отцом, которого он никогда не видел.

Только раз он поинтересовался, как я его рожала. Это случилось в третьем классе, нужно было подготовить домашнее задание. Мы наклеили его фотографию в младенческом возрасте на лист картона. «Что мне написать, мама?» Он должен был рассказать, что он знает о своем рождении, и, разумеется, стал меня расспрашивать. Я встала, открыла холодильник, вытащила бифштекс. Разговаривала с ним, повернувшись спиной… придумывала что-то на ходу, переворачивая кусок холодного мяса.

Потом увидела его работу, вывешенную вместе с работами других детей на огромной школьной доске объявлений. Стояла там, держа в руках пластиковый стаканчик с лимонадом, посреди этого курятника, рядом с мамашами, которых я никогда терпеть не могла. Мне боязно откровенничать с другими матерями, ведь я совсем на них не похожа. Я стояла, отрешившись от них, и читала слова сына. Он описал некую банальную и слащавую историю своего рождения. И именно эта спокойная обыденность тронула меня. Мы стали такими же, как все: я — ласковая мамочка, а он — пухленький малыш. Наша абсурдная история затерялась среди обычных, канонических рассказов, среди розовых и голубых ленточек. У него получилось намного искуснее, чем у меня. Он стоял рядом, костлявая фигура отца, бледное лицо того города. Кроткий взгляд идеального соучастника: «Тебе нравится, мама?»

Слеза упала в лимонад. Одна глупая, как вся моя жизнь, слеза. Не смогла даже ответить, кивнула, точно клюющая зерно курица. Склевала эту теплую, невероятно длинную ложь, неумело выведенную карандашом еще не совсем уверенной рукой моего сына. Его наивность стала мне защитой. Он лично окрестил меня матерью. Сказал: «Это ты. Вот свидетельство».

Что я должна была ему ответить на это?

Каждый раз, когда я шла навестить очередную подругу, которая родила среди белых подушек и бантиков, и видела эту чистоту, и ощущала неописуемый запах новорожденной плоти, нового ребенка… да хотя бы и запах дезинфицирующих средств, ватных дисков для протирания сосков перед кормлением, и улыбалась, и говорила: «Какой чудесный, очаровательный малыш!» — каждый раз я казалась себе еще чуть более одинокой, чуть более уродливой. И, вручив небольшой подарок, уходила мрачная из ватного гнездышка. Болталась где-нибудь, сама не своя.

Мне не довелось стать матерью. А вылечиться от того, чего ты лишен в жизни, нельзя, можно только приспособиться, придумать себе другую правду. Приходится, как старикам, уживаться с собой, со своей тоской по жизни.

Меня обделила природа, я не сопричастна таинству воссоздания себя. Мое тело не было допущено на это пиршество, которое обычные женщины повторяют раз за разом, до пресыщения, безразличные к таким, как я.

Во время беременности раздвигаются кости. Бабушка говорила, что каждая новая жизнь как гвоздь в теле женщины, как подкова. И перед смертью матери заново переживают роды, когда раскрывшееся тело выпускает в мир белый уголек. Они снова чувствуют эти гвозди. А я, когда буду умирать, что почувствую? Где моя подкова?

Пьетро написал, что, когда он родился, я положила его к себе на живот и он так заснул. Вероятно, я должна была испытать стыд, а почувствовала, наоборот, спокойствие на душе. Все остальные гвозди можно было выбросить.

Я не спала и слышала стук в дверь — пришел Гойко. Просто лежала с закрытыми глазами в глубине комнаты, куда я перетащила кровать, прижалась в полусне к холодной стене, не будучи в силах оторваться от нее из страха. Едва забрезжил рассвет, который в нормальное время я бы и не разглядела, но сейчас чувствовала любое минимальное изменение темноты.