Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 79 из 203

— И что скажет одна муха другой, глядя на извивающегося червяка?

— Не знаю.

— Она скажет: червяк что-то рассказывает о своих червяковых делах, но поскольку я не ползаю по земле и не знаю, каково это — быть слепой, я понятия не имею, что он пытается мне сообщить!

— Именно это я пытался сказать раньше, — посетовал Беллер. — Алфавита мало — нужен язык.

Арсибальт спросил:

— И какой язык им подойдёт?

Беллер на минуту задумался.

— Что они пытаются друг другу описать? — подсказал Арсибальт.

— Трёхмерную геометрию, — сказал Беллер. — А поскольку детали механизма движутся, нужно ещё и время.

— Всё, что червяк может сказать мухе, или муха летучей мыши, или мышь — червяку, будет абракадаброй, — начал Арсибальт, подводя Беллера к выводу.

— Всё равно что сказать «синий» слепому.

— Да. Кроме понятий времени и геометрии. Это единственный язык, который они все смогут понять.

— Мне вспомнился чертёж на корабле Двоюродных. Ты хочешь сказать, что мы — червяки, а Двоюродные — летучие мыши? Что геометрия — наш единственный способ общения?

— Нет-нет, — сказал Арсибальт. — Я совсем к другому подвожу.

— К чему же? — спросил Беллер.

— Ты знаешь, как возникла многоклеточная жизнь?

— В смысле, одноклеточные организмы стали жить колониями, потому что вместе — лучше?

— Да. Иногда одни включали других в себя.

— Я слышал про эту концепцию.

— Вот и наш мозг такой.

— Что?!

— Наш мозг — мухи, летучие мыши и червяки, объединившиеся, потому что вместе им лучше. Эти части мозга постоянно разговаривают между собой. Беспрерывно переводят то, что воспринимают, на общий язык геометрии. Вот что такое наш мозг. Вот что такое осознание.

Несколько секунд Беллер перебарывал желание с воплем выбежать на улицу, потом ещё несколько минут обдумывал услышанное. Арсибальт пристально смотрел ему в глаза.

— Ты же не хочешь сказать, что наш мозг буквальнотак эволюционировал! — начал Беллер.

— Конечно, не хочу.

— Фу-ух. Ты меня успокоил.

— Но я утверждаю, Ферман, что функционально наш мозг неотличим от органа, который эволюционировал бы таким способом.

— Потому что наш мозг должен постоянно делать такую работу, просто…

— Просто чтобы мы что-нибудь осознали, он должен интегрировать чувственные восприятия в связную модель мира и нас самих.

— Так это и есть булкианство, о котором ты говорил раньше?

Арсибальт кивнул.





— В первом приближении — да. А вообще это постбулкианство. Такие доводы выдвинули накануне Первого предвестия некоторые метатеорики, испытавшие сильное влияние булкианства.

Для Фермана подробности были явно лишние, но Арсибальт глянул на меня, подтверждая мою догадку: всё это он вычитал в поздних трудах Эвенедрика. Я дослушал угасающий диалог и вышел из столовой с твёрдым намерением завалиться спать. Однако Арсибальт догнал меня на пути к домику.

— Ну, выкладывай, в чём дело, — сказал я.

— Перед ужином столетники провели кальк.

— Я заметил.

— Числа не сходятся.

— Какие числа?

— Корабль слишком мал, чтобы совершить межзвёздный перелёт за разумное время. В него не поместится столько атомных бомб, чтобы разогнать такую массу до релятивистской скорости.

— Может, он отделился от большого корабля-базы, которого мы не видим.

— На отделяемый аппарат он тоже не похож, — сказал Арсибальт. — Там места — на десятки тысяч людей.

— Для челнока слишком велик, для межзвёздного корабля слишком мал.

— Да.

— Сдаётся мне, ты делаешь слишком много допущений.

— Упрёк принят. — Арсибальт пожал плечами, но я чувствовал, что у него есть какая-то гипотеза.

— Ладно, так что ты думаешь? — спросил я.

— Думаю, что корабль — из другого космоса, — ответил Арсибальт. — Потому-то и призвали именно Пафлагона.

Мы были уже у входа в мой домик.

— Я и в этом космосе толком разобраться не могу, — сказал я. — И не уверен, что готов думать о других в такой час.

— В таком случае, спокойной ночи, фраа Эразмас.

— Спокойной ночи, фраа Арсибальт.

Я проснулся от колокольного звона и ничего не мог в нём понять, пока не вспомнил, где я, и не сообразил, что колокола не наши, а монастырские — собирают монахов на измывательски ранний обряд.

Мысли мои наполовину пришли в порядок. Множество новых идей, событий, людей и образов, навалившихся за вчерашний день, рассортировалось, как скрученные в трубочку листы по ячейкам. Не то чтобы всё по-настоящему улеглось. Вопросы, мучившие меня перед сном, остались без ответа. Однако за несколько часов мозг изменился под новую форму моего мира. Наверное, потому-то мы и не можем делать во сне ничего другого — это время самой напряжённой работы.

Звон постепенно затих, и я уже не понимал, что слышу: сами колокола или гул в ушах. Это была очень низкая нота, непрерывная, но слабая, откуда-то издалека. Теперь я понял, что полночи, переворачиваясь на другой бок или поправляя сползшее одеяло, в полудрёме отмечал странный звук и гадал о его природе. Первой напрашивалась мысль о ночной птице, однако нота была слишком низкая: будто кто-то дует в восьмифутовую флейту, наполовину заполненную камнями и водой. К тому же птицы редко сидят на одном месте и поют полночи кряду. Какая-то большая амфибия у ручья тщетно зовёт партнера, пропуская воздух через кожистый мешок-резонатор? Однако звук был слишком равномерный. Возможно, гудел какой-то генератор. Ирригационный насос. Пневмотормоза грузовиков на серпантине.

Любопытство и полный мочевой пузырь не давали заснуть снова. Я встал — тихо, чтобы не разбудить Лио, — и по привычке сдёрнул с койки покрывало, чтобы завернуться в него, как в стлу. Тут я вспомнил, что надо ходить в экстрамуросской одежде. В предрассветных сумерках штаны и трусы на полу было не найти, поэтому я вернулся к исходному плану: завернулся в покрывало и вышел из домика.

Казалось, звук доносится со всех сторон, но к тому времени, как я вышел из туалета на холодный утренний воздух, мне удалось примерно понять, откуда он идёт: от каменной противооползневой стены, возведённой монахами под дорогой. Пока я шёл к ней, восприятие внезапно встало на место, и я затряс головой, дивясь собственной тупости. Какие амфибии, какие грузовики? Голос был явно человеческий. И он пел. Вернее, гудел на одной и той же ноте с самого моего пробуждения.

Нота слегка изменилась. Значит, это всё-таки пение.

Не желая беспокоить фраа Джада, я прошёл по мягкой мокрой траве через площадку для стрельбы из лука и теперь мог смотреть на него с расстояния футов двести. Прямые отрезки стен соединялись круглыми плоскими башенками примерно четырёхфутового диаметра. На одной из них, завернувшись в стлу, умятую до зимней толщины, восседал фраа Джад. С этого места пустыня внизу была как на ладони. Джад сидел лицом к югу, подобрав под себя ноги и вытянув руки. Слева малиновое сияние уже смыло ночные звёзды, справа несколько звёздочек и планета ещё противились наступающему дню, но и они гасли одна за другой.

Я мог бы стоять так часами, смотреть и слушать. Мне подумалось — а может, я просто вообразил, — что фраа Джад поёт космографическую песнь. Реквием по звёздам, поглоченным зарёй. Во всяком случае, неторопливость была явно космографическая. Некоторые ноты тянулись дольше, чем я могу задержать дыхание. Видимо, Джад знал этот приём, когда поёшь и дышишь одновременно.

За спиной у меня прозвучал одинокий удар колокола. Священник пропел фразу на староортском — призыв к утреннему акталу или что-то вроде того. Ему ответил хор. Меня убивало, что монахи мешают фраа Джаду. Впрочем, я вынужден был признать: проснись сейчас Корд, она бы не отличила одно пение от другого. За гудением фраа Джада стояли тысячелетия теорических изысканий и не менее древняя музыкальная традиция. Но зачем вообще излагать теорику музыкой? И зачем ночь напролёт тянуть ноты в красивом месте? Есть более простые способы сложить два и два.