Страница 23 из 28
— Получил, и с лихвой, — мрачно ответил Сим. — Но штука в чем: оно на всех действует немного по-разному. Это не просто снятие запретов. Это еще и усиление эмоций. Пробуждение тайных желаний, сочетающееся со странной, избирательной памятью. Нечто вроде моральной амнезии.
— Не могу сказать, что я себя плохо чувствую, — сказал я. — Чувствую я себя довольно хорошо на самом деле. Но я тревожусь из-за экзамена.
Сим взмахнул рукой.
— Вот видишь? Про экзамен он помнит. Для него это важно. А про остальное… просто забыл.
— А противоядия никакого нет? — с тревогой спросила Фела. — Может, надо отвести его в медику?
— Думаю, не стоит! — нервно ответил Симмон. — Они могут дать ему рвотное или слабительное, но это же не лекарство. Алхимия действует не так. Он сейчас находится под влиянием освобожденных начал. Их нельзя просто изгнать из организма, как ртуть или офалум.
— Идея с рвотным мне не нравится! — добавил я. — Если, конечно, мое мнение имеет значение.
— А еще они могут подумать, что он просто тронулся от перенапряжения во время экзаменов, — сказал Симмон Феле. — Такое каждую четверть случается с несколькими студентами. И его запрут в Гавани до тех пор, пока не убедятся, что…
Я вскочил на ноги, стиснув кулаки.
— Да пусть меня лучше порежут на куски и отправят в ад, чем я позволю им запереть меня в Гавани! — яростно выпалил я. — Хоть на час! Хоть на минуту!
Сим побледнел, отшатнулся, вскинул руки ладонями вперед, словно защищаясь. Но голос его по-прежнему звучал твердо и ровно.
— Квоут, трижды тебе говорю: остановись!
Я остановился. Фела смотрела на меня расширенными, перепуганными глазами.
Симмон твердо продолжал:
— Квоут, трижды тебе говорю: сядь!
Я сел.
Фела, стоящая у Симмона за спиной, поглядела на него с изумлением.
— Спасибо, — вежливо сказал Симмон, опуская руки. — Да, я с тобой согласен. Медика — не самое подходящее для тебя место. Переждать ты можешь и здесь.
— Мне тоже кажется, что так лучше, — сказал я.
— Даже если в медике все пройдет благополучно, — добавил Симмон, — я думаю, что ты будешь более обычного склонен высказывать свои мысли вслух.
Он криво улыбнулся.
— А тайны — это краеугольный камень цивилизации, и я знаю, что тебе известно больше, чем многим.
— По-моему, никаких тайн у меня нет, — заметил я.
Сим с Фелой одновременно разразились хохотом.
— Боюсь, что ты только что подтвердил слова Сима, — сказала Фела. — Мне известно, что у тебя их как минимум несколько.
— И мне тоже, — сказал Сим.
Я пожал плечами.
— Ты — мой пробный камень!
Потом улыбнулся Феле и достал кошелек.
Сим замотал головой.
— Нет-нет-нет! Я же тебе уже говорил. Увидеть ее голой — это худшее, что ты сейчас можешь сделать.
Глаза у Фелы слегка сузились.
— А в чем дело? — спросил я. — Ты что, боишься, что я повалю ее на пол и изнасилую?
Я расхохотался.
Сим посмотрел на меня.
— А что, нет?
— Нет, конечно! — ответил я.
Он оглянулся на Фелу, снова посмотрел на меня.
— А ты можешь объяснить почему? — с любопытством спросил он.
Я поразмыслил.
— Ну, потому что…
Я запнулся, потом покачал головой.
— Ну, просто… просто не могу. Я же знаю, что не могу съесть камень или пройти сквозь стену. Что-то вроде этого.
Я на секунду сосредоточился на этом, и у меня закружилась голова. Я прикрыл глаза рукой, стараясь не обращать внимания на непонятное головокружение.
— Пожалуйста, скажи, что я прав! — попросил я, внезапно испугавшись. — Камни ведь есть нельзя, верно?
— Да-да, ты прав! — поспешно сказала Фела. — Камни есть нельзя.
Я прекратил рыться у себя в голове в поисках ответа, и странное головокружение прекратилось.
Сим пристально смотрел на меня.
— Хотел бы я знать, что это означает! — сказал он.
— Кажется, я знаю… — негромко заметила Фела.
Я достал из кошелька костяной жребий.
— Я просто хотел поменяться, — объяснил я. — Но, может быть, ты все же не против, чтобы я увидел тебя голой?
Я встряхнул кошелек и посмотрел в глаза Феле.
— Сим говорит, что это плохо, но он совершенно ничего не смыслит в женщинах. Крыша у меня, быть может, приколочена не так прочно, как хотелось бы, но уж это я помню твердо!
* * *
Прошло четыре часа, прежде чем я наконец начал мало-помалу вспоминать о запретах, и еще два, прежде чем они восстановились полностью. Симмон провел весь этот день со мной. Он терпеливо, как священник, объяснял, что нет, мне нельзя пойти и купить нам бутылку бренда. Нет, не надо выходить и пинать собаку, которая гавкает на той стороне улицы. Нет, не надо ходить в Имре и искать Денну. Нет. Трижды нет.
К тому времени, как зашло солнце, я снова сделался самим собой — умеренно аморальным типом. Симмон долго и придирчиво меня допрашивал, потом отвел меня домой, к Анкеру, и заставил поклясться молоком моей матери, что до утра я никуда выходить не буду. Я поклялся.
Но нельзя сказать, чтобы со мной все было в порядке. Меня по-прежнему обуревали эмоции, жарко вспыхивающие по любому поводу. И хуже того: ко мне не просто вернулась память. Воспоминания сделались особенно яркими и совершенно неуправляемыми.
Пока я сидел у Симмона, все было не так плохо. Его присутствие меня отвлекало и развлекало. Но, оставшись один в своей крошечной мансарде у Анкера, я оказался во власти воспоминаний. Казалось, мой разум твердо решил вытащить на свет и как следует рассмотреть все самое острое и мучительное, что хранилось у меня в памяти.
Вы, наверно, думаете, будто хуже всего были воспоминания о том, как погибла моя труппа. Как я вернулся в лагерь и обнаружил, что все горит. Как неестественно выглядели в сумерках трупы моих родителей. Запах горелой парусины, крови и паленого волоса. Воспоминания об убийцах. О чандрианах. О человеке, который говорил со мной, непрерывно ухмыляясь. О Пепле.
Да, это были дурные воспоминания, но за прошедшие годы я столько раз вытаскивал их и вертел в голове, что они сильно притупились. Я помнил тон и тембр голоса Хелиакса так же отчетливо, как голос своего отца. Я без труда мог вызвать в памяти лицо Пепла. Его ровные, осклабленные зубы. Его светлые вьющиеся волосы. Его глаза, черные, точно капли чернил. Его голос, пронизанный зимним холодом, и его слова: «Чьи-то родители пели совсем неправильные песни».
Вы, наверно, думаете, что это и были худшие мои воспоминания. Но нет. Вы ошибаетесь.
Хуже всего были воспоминания о моем детстве. О том, как медленно катится фургон, подпрыгивая на ухабах, а отец небрежно подергивает вожжами. О том, как его сильные руки лежат у меня на плечах, показывая, как надо стоять на сцене так, чтобы все мое тело говорило о гордости, или горе, или смущении. О том, как его пальцы поправляют мои на грифе лютни.
О том, как мать причесывает меня. Ощущение ее рук, обнимающих меня. О том, как удобно лежит моя голова у нее на груди. Как я сижу у нее на коленях возле ночного костра, сонный и счастливый, и все в порядке.
Вот эти воспоминания были хуже всего. Драгоценные и отчетливые. Острые, как глоток битого стекла. Я лежал в постели, свернувшись дрожащим клубком, не в силах заснуть, не в силах переключиться на что-то другое, не в силах перестать вспоминать. Снова. И снова. И снова.
И тут ко мне в окно тихонько постучали. Так тихонько, что я даже не услышал этого звука, пока он не затих. А потом я услышал, как у меня за спиной открылось окно.
— Квоут! — тихонько окликнула Аури.
Я стиснул зубы, сдерживая рыдания, и застыл, надеясь, что она подумает, будто я сплю, и уйдет прочь.
— Квоут! — повторила она. — Я тебе принесла…
На миг она умолкла, а потом воскликнула:
— Ой!
Я услышал шорох у себя за спиной. В лунном свете я видел на стене ее маленькую тень: Аури забралась в окно. Я почувствовал, как качнулась кровать, когда она влезла на нее.