Страница 38 из 42
Она работает в Восточной Лондонской консерватории, осуществляет связи с музыкальными школами, откуда консерватория набирает студентов. Раньше она тоже была музыкантом, играла на виолончели. Для консерватории она идеально подходит, потому что говорит, во-первых, на языке инструмента, во-вторых, на языке музыки и, самое главное, на языке детей.
Сначала я не замечаю ее. Не замечаю вплоть до одного происшествия: ученица одной из школ убегает из дома и ищет прибежища в консерватории. Само собой, консерватория не может пойти на это. Как нам становится известно, девочка не может заниматься музыкой дома, так как ей это запрещает приятель матери. Также мы узнаем, что данный приятель имеет свои планы на девочку. В собственном доме она занимает положение чуть более высокое, чем прислуга. И поднимают ее над этим положением сексуальные услуги, которые она вынуждена оказывать и матери, и ее приятелю.
Бет обрушивается на это жалкое подобие родителей как истинная Немезида. Как фурия. Она не ждет, пока с ситуацией разберется полиция или служба социальной помощи. Она берет инициативу в свои руки: нанимает частного детектива, а затем встречается с нарой лично. В ходе беседы она дает им понять, что с ними случится, если девочке будет причинен какой бы то ни было вред. А для пущей ясности, чтобы все было понятно, о каком вреде идет речь, она называет вещи своими именами — на языке улицы, к которым привыкли горе-мать и ее приятель.
Разумеется, я при этом не присутствую, но слышу историю во всех подробностях от преподавателей консерватории. Глубина ее привязанности к своим ученикам затрагивает что-то в моей душе. Вероятно, это тоска по любви. Или некое узнавание.
В любом случае, я завязываю с ней знакомство. И мы падаем друг другу в объятия самым естественным образом. Примерно год все идет отлично.
Но потом, как это часто случается, она говорит, что ей хочется большего. Это логично, я знаю. Размышления о следующем шаге присущи и мужчине и женщине, хотя, вероятно, женщина более склонна к этому, ведь ей нельзя забывать о своей основной биологической функции.
Когда между нами возникает вопрос «Что дальше?», я понимаю, что должен бы стремиться к последствиям тех свидетельств любви, которые мы предъявили друг другу. Я осознаю, что ничто не остается неизменным вечно. Что надежда, будто мы вечно будем удовлетворены своими отношениями как два музыканта-профессионала и два страстных любовника, иллюзорна. И все-таки, когда она упоминает брак и детей, я чувствую в душе холодок. Сначала я избегаю этой темы, а когда больше невозможно прятаться за необходимостью спешить на репетицию, звукозапись или интервью, я обнаруживаю, что холодок во мне превратился в мороз и покрыл льдом не только идею о совместном будущем с Бет, но и наше с ней настоящее. Я больше не чувствую к ней того, что чувствовал раньше. Во мне нет страсти и нет желания. Первое время я пытаюсь хотя бы имитировать движения, но во мне ничего этого не осталось. Ни желания, ни огня, ни привязанности, ни любви.
И тогда мы начинаем раздражать друг друга, что, вероятно, происходит всегда, когда мужчина и женщина пытаются сохранить уже нарушенную связь. Это раздражение доводит нас до такого состояния, что мы забываем обо всем, что раньше объединяло нас, мы больше не можем разглядеть гармонию нашего прошлого за разногласиями настоящего. И все заканчивается. Мы заканчиваемся. Она находит другого мужчину, за которого и выходит замуж спустя двадцать семь месяцев и одну неделю после того, как мы с ней разошлись. А я остаюсь как есть.
И поэтому, когда Либби заговорила о следующих стадиях, моя душа содрогнулась. Хотя я знал, что рано или поздно речь об этом зайдет. Если я впускаю женщину в свою жизнь, то этот разговор обязательно состоится.
В моей голове подняли голову всевозможные «зря». Зря я показал ей квартиру в своем доме. Зря я ей эту квартиру сдал. Зря угостил ее кофе. Зря пригласил в ресторан, поставил ту первую запись на ее стерео, запускал с ней змеев с Примроуз-хилл, ел за ее столом, засыпал с ней на одной кровати, так переплетясь с ней телами, что, когда ее ночнушка случайно задиралась, я чувствовал, как ее голые теплые ягодицы прижимаются к моему вялому пенису.
Кстати, о вялом пенисе: она должна была сразу обо всем догадаться по его состоянию. По этой неизменной, безразличной, ничем не пробиваемой вялости. Но не догадалась. А если и догадалась, то не пожелала сделать вывод, вытекающий из этого безжизненного куска плоти.
Я сказал: «Мне хорошо с тобой вот так».
Она возразила: «Может быть еще лучше. И больше». И шевельнула бедрами три раза, как это делают женщины, бессознательно имитируя то движение, на которое всякий нормальный мужчина захочет ответить проникновением.
Но я, как мы с вами знаем, не являюсь нормальным мужчиной.
Я знал, что должен был возжелать если не самой женщины, то хотя бы акта. Но не возжелал. Ничто не шевельнулось во мне — за исключением ледяной корки, которая поползла вширь и вглубь. Меня накрыло покоем и тенью, и еще у меня возникло ощущение, что я оказался вне своего тела и смотрю вниз, на это жалкое подобие мужчины, и недоумеваю, что, черт возьми, нужно, чтобы заставить этого ублюдка очнуться.
Я снова почувствовал на своей горячей щеке ладонь Либби, услышал ее слова: «Что с тобой, Гидеон?» Она замерла на кровати рядом со мной. Но и не отодвинулась, и страх, что случайное движение с моей стороны может интерпретироваться ею как мое нежелание находиться рядом с ней, заставил меня также сохранять неподвижность.
Я сказал: «Я был у врача. Я прошел все тесты. Для головной боли нет никаких причин. Такое случается».
«Я говорю не о мигрени, Гид».
«А о чем?»
«Почему ты не занимаешься? Ты же все время играл. Ты был как часы. Три часа утром, три часа после обеда. Каждый день я вижу перед домом машину Рафа, так что я знаю, что он бывает здесь, но я не слышала, чтобы хоть один из вас играл».
Раф. Есть у нее эта американская привычка называть всех сокращенными именами. Рафаэль стал для нее Рафом с первой же встречи. Ему это имя совершенно не подходит, если хотите знать мое мнение, но его это прозвище, похоже, вовсе не смущает.
Да, он приезжает каждый день, она верно заметила. Иногда на час, иногда на два или даже на три. В основном он расхаживает по комнате, пока я сижу у окна и пишу. Он потеет, он промокает платком лоб и шею, он поглядывает в мою сторону и, вне всякого сомнения, рисует картины будущего, в котором мое нервическое состояние преждевременно обрывает блестящую карьеру и в котором его репутация как моего музыкального Распутина в общем и целом разрушена. Он видит себя незначительной сноской в книге истории, сноской, набранной таким мелким, нечитаемым шрифтом, что нужно увеличительное стекло, чтобы разглядеть буквы.
Он надеялся обрести бессмертие «через представителя». Сам он, мужчина пятидесяти с лишним лет, неспособен подняться даже до уровня первой скрипки, несмотря на свой талант и все свои усилия, приговоренный собственным страхом сцены, резервуар которого открывал шлюзы и затапливал Рафаэля ужасом каждый раз, когда тот становился перед публикой. Он — блестящий музыкант, родившийся в семье столь же блестящих музыкантов. Но в отличие от остальных членов семьи (все они работают в разных оркестрах, и в том числе его сестра, которая более двадцати лет играла на электрической гитаре в ансамбле хиппи) Рафаэль преуспел только в передаче своего мастерства другим. Публичные выступления оказались ему недоступны.
Я стал его заявкой на славу, а также той волшебной дудочкой, которой он вот уже два десятилетия приманивал толпы вундеркиндов и их полных надежд родителей. Однако от всего этого придется отказаться, если я не справлюсь с тем, что на меня нашло, если я не разберусь со своими нервами. И неважно, что сам Рафаэль даже не пытался разобраться со своими нервами — скажите мне, ведь это же ненормально, чтобы человек потел так, что ему приходится за день три раза менять рубашку и один раз костюм? Все равно от меня требуют, чтобы я с утра до ночи работал над своей проблемой, в чем бы она ни заключалась.