Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 8 из 15

Отсталость обернулась этнографической чер­той, которая придает России прелесть в глазах иноземцев. Когда Жванецкий острил: "Нашу про­катишь на трамвае — она твоя", — это было на­смешкой над женской непритязательностью, но подспудно — самокритикой мужчины, построив­шего такое общество. Однако иностранец этого не знает и не должен, его стандартная реакция: "Здесь женщины не отводят глаза!"

Округлая мягкость — тоже заслуга "железно­го занавеса", из-за которого долго было не раз­глядеть Твигги и других подвижниц молодежно-сексуальной революции. Хотя худоба должна была бы восприниматься в русле общего отвер­жения излишеств, вроде пышности сталинской архитектуры.

Режим словно законсервировал любовь. Сюда вкладываются все смыслы, как в случае с изде­лием народного творчества, помещенным в му­зей: с одной стороны, изъятие из общемирового процесса, с другой — сохранение, спасение. "Жен­ственность станет видна насквозь", — печалится Бодрийяр. Да нет, не так просто уйдет блоковская Незнакомка, иррациональность с духами и туманами, древними поверьями и траурными перьями. Не так просто и не так скоро даже там, где изменения столь наглядны, а тем более в ме­стах, где масштаб перемен не 1:1 к европейско-американскому, а, к счастью, пока 4:5.

Вот из языка музейных консервов не получи­лось. Идеология, захватывая хорошие слова, при­своила и любовную лексику. Как в советском анек­доте об уроке полового воспитания: есть любовь мужчины к женщине — об этом вам знать еще рано, есть любовь мужчины к мужчине — об этом говорить стыдно, поговорим о любви к партии. Надолго стало трудно произнести: "Я тебя люб­лю". Скорее всего, это прозвучит длиннее: "На самом деле я тебя как бы типа того что люблю".

ГИБЕЛЬ ПОМПЕЯ

Николай Гумилев1886-1921

Капитаны

1908

Наш ответ "Пьяному кораблю", к че­му прямо подталкивала концовка Рембо: "Надоели торговые чванные флаги / И на каторжных страшных понтонах огни". (Перевод Павла Антокольского; позже я прочел полдюжины дру­гих, не хуже, а может, и лучше, но баллада Рем­бо так и осталась для меня в этой версии: козы­ри юношеского чтения, врезающегося навсегда.)

Конечно, в "Капитанах" — ни философичнос­ти, ни размаха "Пьяного корабля", но помеща­лись они все-таки в этот ряд. Не в геологическую же, таежно-дорожную бардовскую романтику — в сущности, единственную тогда, в 70-е, кроме предписанной комсомольско-революционной. Гумилев делался противовесом и вызовом гитар­ному запаху тайги и солнышку лесному. Госпо­ди, все же очень серьезно: "Помпей у пиратов", полундра!





Абиссиния, Мадагаскар, Египет, Китай, Лаос, Византия, Исландия викингов, Флоренция Кват­роченто, Древний Рим... Чем дальше вдаль и вглубь — тем эффектнее. Неслыханные имена, неведомые земли. "Агра" рифмуется с "онагром" — это кто такие? В прозе Гумилев другой. "Афри­канская охота" — деловита, суховата, точна. А та же Африка в стихах — чужая абстракция, прихот­ливая и непонятная, как пятна на леопардовой шкуре: "Абиссинец поет, и рыдает багана, / Вос­крешая минувшее, полное чар; / Было время, ко­гда перед озером Тана / Королевской столицей взносился Гондар". Сгущение экзотики — беше­ное, почти пародийное.

Пародии и возникали. Только любителям из­вестна африканская поэма Гумилева "Мик", написанная размером "Мцыри" ("Ты слушать исповедь мою / Сюда пришел, благодарю") и невольно юмористически перепевающая Лер­монтова: "Угрюмо слушал павиан / О мальчике из дальних стран, / Что хочет, свой покинув дом, / Стать обезьяньим королем". Но все знают "Кро­кодила" Чуковского, который уже впрямую на­смешничал над Гумилевым: "И встал печальный Крокодил / И медленно заговорил: / "Узнайте, милые друзья, / Потрясена душа моя. / Я столько горя видел там, / Что даже ты, Гиппопотам, / И то завыл бы, как щенок, / Когда б его увидеть мог".

Меня в молодости экзотический перебор не смущал ничуть, только радовал: этого и не хвата­ло. Позже я научился различать за аграми-онаграми другой голос, но уж очень редко он слышен. Орнаментальность и легковесность ощущалась и тогда, в период молодого захлеба Помпеем у пи­ратов, но гумилевский орнамент был ослепитель­но ярок, не чета худосочному монохрому бардов. И еще: окружающие романтики, так или иначе, хранили верность завету "возьмемся за руки, дру­зья". У Гумилева ничего вместе со всеми, у него романтизм настоящий — то есть сугубо индиви­дуалистический. Иглой по карте, тростью по бот­фортам, брабантской манжетой по трепещущей душе — взявшись за руки, не получится.

Последний раз в своей жизни он намечал дерзостный путь по карте разорванной России в 1921 году. По свидетельству С.Познера, отца младшего из "серапионовых братьев" и двоюрод­ного деда телезвезды, Гумилев говорил: "Вот на­ступит лето, возьму в руки палку, мешок за пле­чи и уйду за границу, как-нибудь проберусь". Лето пришло и почти уже кончилось, когда 25 ав­густа Николая Гумилева расстреляли.

Набоков под конец жизни написал: "Как лю­бил я стихи Гумилева! / Перечитывать их не могу". Сказано точно и справедливо, но первая набоковская строчка важнее второй.

В ЗАВОДСКОМ КЛУБЕ

Игорь Северянин1887-1941

Кэнзели