Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 7 из 48

И не только чувство вины обуревало меня. Наконец–то, я получу возможность показать родителям, что чего–то стою. Наконец–то, смогу добиться того, чего жаждал всю жизнь – их любви и признательности. Многие годы, даже тогда, когда я пытался начать самостоятельную жизнь, занимаясь тем, что любил больше всего на свете, я стремился добиться их одобрения. Теперь у меня появилась возможность его получить.

– Хорошо, – сказал я. И мы договорились. Вся рабочую неделю я буду оставаться в Нью–Йорке и продолжать заниматься живописью, а по уик–эндам стану приезжать в Уайт–Лейк, чтобы управлять делами мотеля. Где–то далеко–далеко надрывал бока от смеха Моисей.

Когда я рассказал о моем плане сестре Голди, она пришла в ужас.

– Не связывайся с ними, Эллиот, – посоветовала она. – Не делай этого. Не трать свою жизнь на них и их идиотский мотель. Спасай себя. От мотеля никогда никакого толка не будет.

Разумеется, слова ее оказались пророческими, и даже слишком, но я был слеп и узреть очевидное не способен. А кроме того, я все еще любил запах свежей смолы.

 3. Моя «другая» жизнь

Я стоял, прислонившись к сигаретному автомату, в тени у стойки бара, курил одну сигарету за другой, время от времени делая затяжку из косячка, с которыми подкатывался ко мне то один, то другой изголодавшийся по сексу ухажер. В ту ночь все три этажа «Моего древка», секс–клуба на Малой Двенадцатой улице Гринич–Виллидж, были до отказа заполнены людьми. Впрочем, меня интересовала только одна пара глаз – агрессивных, обозленных и тоже голодных – которые время от времени посматривали на меня. Объект моего желания был высок, худ и с головы до пят затянут в черную кожу. На поясном ремне его болтались наручники и плетка–девятихвостка, с плеча свисал кожаный капюшон. Я был одет примерно так же, однако присущей этому человеку уверенности в себе отнюдь не испытывал. По моим понятиям я был толст и уродлив. Мои фотографии того времени свидетельствуют совсем об ином, однако в счет идет лишь то, что думаешь о себе ты сам. А я думал, что во мне нет ничего способного привлечь человека с такими прекрасными, пусть и страшноватыми, глазами, в тот вечер пожиравшими меня с другого конца зала.

Внезапно этот хищник медленно направился в мою сторону – точно лев, очнувшийся от апатии и решивший, что пора пообедать. Подойдя, он смерил меня сердитым, злым взглядом и вдруг с силой ударил в живот. То была любовь с первого удара. Затем начался ритуал ухаживания: он вывел меня на середину зала и обратил в предмет возбуждающей эротической игры сотни примерно мужчин – все они были одеты в полицейскую форму, а один так даже в нацистскую.

Единственное внимание, какого я удостаивался в детстве, имело вид неприятия. А здесь меня пожелали десятки мужчин. В том–то и состояла вся прелесть геевских секс–баров Нью–Йорка: в них каждый желал каждого, в том числе и меня. Во многих отношениях я был прототипичным геем, и даже более того. Пребывавшие под запретом почти во всех слоях общества, геи давали волю своим подавленным сексуальным желаниям и отчаянной потребности в признании, собираясь в секс–барах и банях Нью–Йорка. То, что мы таили от наших семей и коллег по работе, вырывалось наружу в заведениях наподобие «Моего древка». Я ощущал себя более уродливым и отталкивающим, чем большинство людей, и это мгновенно обращало для меня какую угодно форму приятия в любовный напиток. А положение, в котором я оказался сейчас, – десятки мужчин ласкали, ощупывали, стискивали и пощипывали меня, – было исполнением моих наисладчайших эротических мечтаний.

Когда лев насытился созерцанием, он подошел, вытянул меня из кольца мужчин и произнес слова, полные сладкой поэзии: «Привели себя в порядок, гребаный жидок. Воняешь, как гребаный сортир» Я едва в обморок не упал от счастья. Мы вышли на улицу, он остановил такси и повез меня в «свое логово», на огромный лофт в Сохо.

Я перебрал к тому времени травки и таблеток тетрагидроканнабинола и это сделало меня чрезмерно податливым, однако от того, что я увидел в его жилище, мозги мои мигом прочистились. На одной из стен висел огромный нацистский флаг футов примерно тридцати в ширину и двадцати в высоту. Повсюду были длинные ножи и сабли. Ритуальный садомазохизм был самой предпочтительной для меня сексуальной игрой. Несколько добрых оплеух, тычков и ударов составляли ее неотъемлемую часть, однако колотые раны и настоящая кровь в мои планы не входили. А что–то сказало мне, что мой новый знакомый может этих правил и не соблюдать.

– Слушай, босс, я что–то чувствую себя не очень, – сказал я. – Я, пожалуй, пойду.

– Никуда ты не пойдешь, – ответил он и, сдернув с пояса наручники, защелкнул их на моих запястьях. А затем, натянув мне на голову кожаный капюшон, приковал меня к кровати. Я ощущал возбуждение и страх сразу, что делало секс лишь более волнующим. Им мы и занимались остаток ночи и немалую часть следующего дня, пока наркотики и усталость не свалили нас с ног.

После того, как мы вышли из нагнанного на нас сексом и наркотиками ступора, я выбрался из постели и прошелся по квартире. Если бы наркотики, желание и страх – внушенный мне, в частности, свастикой – не ослепили меня прошлым вечером, я бы наверняка заметил, что на стенах ее висят самые поразительные черно–белые фотографии, какие я когда–либо видел. Привычными их, безусловно, никто не назвал бы. Мужчины и женщины, замершие, точно их загипнотизировали, в эротических позах, многие из которых были откровенно садомазохистскими, а большая часть только–только не переступала грань приличия. Я узнал одну из моделей – поэта и певицу из Гринич–Виллидж, позже ставшей иконой панк–рока, Патти Смит.





Висели на стенах и портреты самого неласкового хозяина этого дома. Имелось также несколько обрамленных афиш, извещавших о той или иной фотовыставке. Понизу каждой стояло одно и то же имя: Роберт Мэплторп. В искусстве фотографии я ни аза не смыслил и имя это ничего мне не говорило.

– Чем ты занимаешься, босс?

– Я фотограф.

– Так ты… Роберт, – сказал я.

– Ага, – ответил он. И сдвинул большую стенную перегородку, за которой обнаружилась еще одна комната футов пятидесяти в длину, заставленная деревянными ящиками, каждый из которых был набит фотографиями. Я перебирал их и ощущал благоговение. Роберт Мэплторп – гений, понял я, тут нечего и сомневаться. Невероятная красота его снимков, их способные изменить само представление о мире ракурсы ошеломили меня. Многие из этих фотографий изображали цветы, каждый цветок стоял в маленькой вазе и купался в мягком, нежном, раскрывающем его красоту свете. Люди же были по преимуществу нагими. Мне казалось, что каждая портретная фотография открывала душу изображенного на ней человека – этот полон силы, словно закован в броню, воинственен; а этот весь открыт взглядам, уязвим и испуган. На многих снимках мужчины предавались любви – эти фотографии были совершенно свободными и до крайности революционными. Они изображали половые акты, которые гомосексуалисты совершают едва ли не каждый день, и само существование которых отрицается обществом в целом, как отрицаются им и геи. Мэплторп вытащил гомосексуальность – а следовательно, и саму жизнь геев – из темного чулана и показал ее миру. Каждый его снимок свидетельствовал о несомненной отваге, непоколебимом нежелании быть отброшенным на обочину жизни, отвергнутым. Я понимал, что Роберт – это художник, способный одной–единственной фотографией встряхнуть мир, изменить принятый им способ восприятия и бросить вызов давнишним верованиям.

В конце концов, он вырвал меня из грез, в которые я погрузился.

– Я хочу снять тебя, – сказал он.

– Хочешь? Зачем? – спросил я.

– Хочу, чтобы ты попозировал мне в гестаповской форме.

– Нет, босс, не стоит, – ответил я.

– И ты это сделаешь, – заявил он твердым, как гранит, тоном.

Да, назвать наши отношения союзом, заключенным на небесах, было нельзя.

– Может, ты как–нибудь съездишь со мной на выходные в Уайт–Лейк? – предложил я.