Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 11 из 54



Там, примерно в четверть двенадцатого, я должен присоединиться к ним, чтобы втроем отведать утренний напиток, который называется то кофе, то чаем, то шоколадом (последний кажется мне гораздо слаще двух остальных, впрочем, может быть, это мои фантазии). Настроение у всех меняется: соперничество позабыто, ревность улетучилась. Между нами воцаряются самые теплые отношения, и через несколько минут я даже могу начать дышать носом, не испытывая особого дискомфорта. Я позволяю им немного посплетничать; позволяю обменяться мечтательно-лживыми рассуждениями о жизнеспособности галереи; позволяю обсудить важные пункты повестки дня. Затем, без какой-либо прямой подсказки с моей стороны, начинается:

— В каком виде, Грег, скажите, в каком вам представляется ваше будущее здесь?

— Понимаете, мальчик, который работал здесь до вас, был не очень доволен. У него было слишком много других интересов.

Мальчик? Пафос высказывания сводится к тому, что эти люди совершенно не умеют скрывать свои чувства!

— В конце концов он перешел на более… работу, которая больше его привлекала.

— Вы ведь знаете, Грег, у нас нет детей, но мы всегда думали о галерее как о деле семейном. Правда, глупо?

— Вы ведь знаете, мы так привыкли к вам, так полюбили вас и чувствовали бы себя намного легче, если бы вы стали здесь, так сказать, одним из постоянных лиц. Как вам кажется, это возможно?

— Потому что — давайте смотреть правде в лицо, — кроме вас, нам не на кого будет ее оставить. Что вы об этом думаете?

И так далее. И так далее.



Боже, какой ужас — быть заурядностью.

Когда я вижу их, других людей: женщина, похожая на специалиста по арт-терапии, тихо булькает от удовольствия, сумев найти с коллегой свободные места в баре, — полоска счастья, которая значительно скрашивает ее день; в вагоне метро крупный мужчина в дешевом сером макинтоше, стараясь развернуть газету, борется с ней так шумно, что пропускает свою остановку — оплошность, которая заставляет его встать и мелкими шажками пройти к двери, внезапно остановившись, взглянуть на часы, как если бы это была сифилитическая язва; портье в моей квартире весь день умиротворенно стоит на лестнице, размышляя, до скольких лет доживет, как если бы в воздухе вокруг него витали странные математические формулы, заключающие в себе секрет продления его жизни, — я думаю: вы заслуживаете быть тем, кто вы есть, если способны выносить все это. Вы должны были видеть, как это надвигается. Теперь же для вас здесь ничего нет. Никто не защитит вас, и люди не задумываясь будут причинять вам зло. Ваша жизнь будет метаться между страхом сойти с ума и паническим самосохранением. Так что откармливайтесь, чтобы тем вернее сойти с ума. Боюсь, это все, что мы можем вам предложить.

Так-так (готов поспорить, спросит кто-нибудь), а со мной-то что бы случилось, если?…

Если бы я не родился красивым, талантливым, богатым и знатным? Я бы умолял, сражался, не ведая покоя, преуспел и умер.

Теренс думает — пока он еще не осмеливался высказать это вслух, — что моя жизнь, в некотором смысле, это злая пародия на оскорбительную комедию его собственных каждодневных страхов, в которых он день ото дня увязает все глубже. Все присущие мне дары — социальные, денежные, физиономические — приобретают чудовищные очертания, маячат огромными зловещими облаками в его болезненно-изнуренном уме. В некотором роде он рассматривает меня как активного защитника привилегий, которые я всего лишь пассивно воплощаю. Этот грустный ублюдок даже пальцем не хочет пошевелить, чтобы покончить со своей жалкой ролью. Только он сам виноват, что с ним происходит то, что происходит, и это в наши дни не редкость. Мир меняется; прошлое осталось позади, и отныне нас ожидает только неумолимо жесткое будущее. Может быть, жлобы и одерживают верх, но они не пустят его в свою компанию.

Могу ли я иметь что-либо против — что-либо против гарантированно ослепительного блеска моей жизни, против легкости, с какой я одолеваю одну горделивую вершину за другой, против того, чтобы моя жизнь всегда катилась через окружающую нас пересеченную местность по прямым как стрела, гладким серебристым рельсам? Я полагаю, что это дар, как и все остальное, а незаурядно одаренные люди всегда немного побаиваются своего гения. Их всегда подспудно ожидает болезненный укол… ибо одиноки красивые, одиноки блистательные, одиноки отважные.

(Кстати, Теренс Сервис мой названый брат. Что правда, то правда. Мои родители усыновили его девятилетним парнишкой. На первых порах жизнь его протекала в какой-то съемной конуре в районе Сковилл-роуд, в Кембридже — неровных очертаний трущобе, расположенной между вокзалом и скотным рынком. Его мать, женщина без определенных занятий, иногда нанимавшаяся уборщицей, умерла, когда Теренсу было не то шесть, не то семь, и следующие несколько лет у него с его маленькой сестренкой был один-единственный опекун — их отец, прекрасный плотник по имени Рональд. Подозревали, что Сервис-старший был непосредственно замешан в смерти своей жены, и данная версия получила веское подтверждение, когда эта скотина самым жестоким образом убила собственную дочь. Теренсу, как я уже говорил, было в то время всего девять лет, и поэтому простительно, что он никогда особенно не распространяется на эту тему. Мелодрама в семействе Сервисов привлекла пристальное внимание всего Кембриджа — не в последнюю очередь благодаря тому, что Теренс целую неделю провел один в своей опустевшей лачуге, прежде чем кто-то догадался, что он там, — и только поднятая местными писаками бесстыдно навязчивая кампания обратила на трагедию маленького Теренса благосклонные взгляды нашей семьи — семьи Райдингов. Помню, как отец за каждым завтраком читал вслух своим старческим, глупо-сентиментальным голосом ежедневные бюллетени, пока мы с мамой обменивались усталыми зевками. Отец в те поры переживал период ненасытной гуманности — или, выражаясь точнее, недавно прочел где-то что-то насчет гуманности или прочел где-то что-то о ком-то ненасытно гуманном и в буквальном смысле не находил себе места, пока Теренса не удалось прилично пристроить. Дело в том, что фантазию моего отца разбередило не столько банальное убожество положения, в каком оказался Терри, сколько некие воображаемые черты сходства между нашими семьями (слишком скучные, чтобы их перечислять, — расспросите об этом Теренса). Его забота об оставшемся без призора ребенке возрастала; ему страстно хотелось, чтобы кто-нибудь взял над ним опеку. Мы с мамой приложили все усилия к тому, чтобы урезонить его. «Но мальчик, мальчик», — повторял он, медленно покачивая своей большой дурной головой. Отец употребил в дело все свое значительное влияние: были составлены соответствующие планы, соответствующие власти были уведомлены…

А поскольку я был принцем нашего городка и баловнем домочадцев, семейной гордостью, которой не могли налюбоваться, и любимчиком прислуги, мои чувства в связи с предстоящим усыновлением несложно угадать. Я подолгу смотрел на маленькое личико, расплюснутое на грязной первой странице газеты (под заголовком «Терри Сервис — Дитя Пятницы»), пока мелкий шрифт не начинал рябить и расплываться у меня перед глазами: вот оно, вот то, что вторгнется и вытеснит меня из моих безоблачных детских дней, чужой испуганный мальчик, заискивающая дворняжка, невоспитанный ублюдок, телесно не более реальный для меня, чем расплывчатое чумазое лицо с газетной страницы, неровные края которой уводили в другой мир — мир деградации и ненависти, паники и животных запахов. Я думал о сияющем скоплении светил, до сих пор осенявших моюжизнь: о начищенных до блеска угловатых детской и спальне, о деловитой дружбе с широко раскинувшимся садом, о моей сестре — существе из сказки, о стройной сообразной перспективе дверных анфилад и лестничных проемов — о лишь трех местах, куда могла попасть игрушка, похищенная из законного уголка, о времени, которое требуется кожаному мячу, чтобы отскочить от двери гаража, о скрипе балочных перекрытий, служившем тайным кодом, позволявшим определить, кто и где двигается по дому: о тысяче несомненных фактов, на которых покоится и которыми дышит детство и которые теперь — все — подвергались коренной перестановке, расплывались, как расплывчатое лицо Теренса на заляпанном газетном листке, соскальзывающем с колен отца.