Страница 47 из 54
— Перед нами, — сказала Лоренсия, — точная запись нашей истории.
— Нашей истории?
— Истории вашего и моего народов.
— В одной фотографии?
— Почему бы нет? Вы же верите фотографиям?
Она постучала ногтем по стеклу.
— Эта фотография не такая старая, как вам кажется. Эти люди, возможно, все еще живы, наслаждаются заслуженным отдыхом, играют с правнуками. Кто их будет нынче разыскивать? Вы? А тех, кто отдавал им приказы? Компании, разжиревшие на воровстве и крови? За половину Брюсселя заплачено украденным у нас. Хотите полюбоваться на дикарей? Вот они, здесь. С бельгийскими фамилиями и белыми лицами. А также с английскими, французскими, немецкими, португальскими. Рузиндана, говорите, убил три тысячи человек? Эти свиньи убили миллионы!
Пожилой человек, которого Клем заметил раньше изучающим черепа на стенде «Происхождение человека», задержался на входе в зал, воззрился на их горячую дискуссию и повернул обратно.
— Что творилось тогда, — произнес Клем, перебирая запас слов чужого языка в поисках необходимо серьезных, — никто и никогда не сможет оправдать.
— Значит, вы это признаете!
— Ну конечно! Но это не служит оправданием Рузиндане.
— Вам хотелось бы и его исхлестать кнутом, — сказала она, — Привязать к столбу и исхлестать.
— Лоренсия, в Н*** погибли не колониальные чиновники, а простые люди. Не полицейские, не солдаты. Это были фермеры, учителя, рыночные торговцы, школьники. Вы хотите меня уверить, что причиной этого убийства является колониализм, ушедший в небытие в предыдущем поколении? Кнут нынче лежит в музее. Ничья рука не опускает его больше ни на чью спину.
— И что, мы должны все забыть?
— Я этого не говорю…
— Вы именно это говорите! Что унижения и убийство миллионов африканцев принадлежат истории. Простить, забыть и смотреть в светлое будущее.
— Это два совершенно разных вопроса. Две разные трагедии. Мы не можем…
— Вы все-таки совсем не понимаете, — со вздохом сказала она и опять повернулась к фотографиям, словно пытаясь отыскать на них новую подробность, которая поможет ему увидеть неоспоримость ее правоты.
— Хорошо, может, я не понимаю, — сказал Клем. — Может, не могу понять. Но я не могу согласиться, что одним преступлением можно оправдать другое.
Она подняла к небу глаза:
— Ах, господин Не-Согласен!
— Ну зачем вы так со мной? — спросил он. — Потому что я не объявил при первой встрече, что мне противно, чем занимались эти господа? Вы этого хотели? Разве все еще необходимо каждому громогласно заявлять об этом? Или вы недовольны, что я потревожил созданную вами здесь уютную жизнь? Знаете, что я думаю? — продолжал он, испытывая своего рода удовольствие от несправедливости обвинения, — Что вы согласитесь, чтобы Рузиндана остался на свободе, лишь бы ничто не нарушало ваш любимый распорядок.
— Это неправда, — возразила она, — и вы не имеете права так говорить.
— Почему это?
— Вы действительно считаете, что мне больше нечего делать? Что у меня нет более приятных занятий? Весь вопрос в том, — сказала она, пристально глядя на него, — что здесь делаете вы. Я имею в виду — на самом деле.
— Вы знаете, что я делаю, — ответил он.
Она помотала головой:
— Я думала, что знаю. Но, честно говоря, больше не уверена.
В музее было кафе. Курильщикам предлагалось сидеть в заросшем травой дворике. Клем принес две чашки кофе, и они расположились не лицом к лицу, а слегка под углом, так что, пока они прихлебывали горячий напиток и курили, их взгляды скользили поверх плеча собеседника по окнам и колоннам музейных стен. Близился вечер, и они были здесь, во дворике, одни. Другие столики и стулья поникшим видом уже, казалось, выражали готовность удалиться на отдых в кладовую и продремать там до весны.
Несколько минут они вежливо обсуждали посторонние предметы. Клем спросил, что она делает по вечерам. Она ответила, что редко выходит из дома, разве что в кино. Клем сказал, что тоже любит фильмы, что в Лондоне часто ходил в кинотеатр. Она кивнула. Их горячность, казалось, иссякла, будто каждый втайне усомнился в убедительности собственных аргументов. В музее они ни до чего не договорились, хотя ни тот ни другая так и не поняли почему.
— А теперь, — закуривая вторую сигарету, проговорила она, — раз уж я заставила вас смотреть на мою фотографию, вы, по-видимому, захотите, чтобы я взглянула на те, что вы показывали старику. А не то обзовете меня ханжой.
— Я оставил те фотографии в гостинице, — сказал Клем, — я не ношу их с собой.
— Слава богу.
— Но если вы хотите фото за фото… — Вытащив из кармана брюк бумажник, он открыл его, отщелкнул хлястик с кнопкой и, выбрав один из слайдов, протянул его Лоуренсии. — Посмотрите на свет, — попросил он.
Она посмотрела.
— Видите? Ее зовут Одетта, ей десять лет.
Он рассказал ей, что знал о девочке. Как убийцы в Н***, разрубив ногу женщины, за которой она пряталась, ранили ее в голову. Как она долгие часы лежала в темноте и думала, что уже умерла, пока не услышала плач другой малышки и не побрела с ней в поисках воды, не зная, конечно, не поджидают ли еще в темноте люди с ножами. Он описал больницу Красного Креста, ряды узких кроватей, поразительное спокойствие, с каким она отвечала на вопросы Сильвермена, прежде чем усесться опять в тени дерева.
— Что же, она одна там?
— Вместе с другими сиротами.
— А мать и отец?
— Погибли. И братья тоже.
Лоренсия отдала слайд обратно. Пока он засовывал его обратно в бумажник, она встала и торопливо направилась к кафе. Через окно Клем видел, как открылась дверь туалета. «Сильно я расстроил ее?» — подумал он и решил, что, видимо, да, и что это было несложно и не совсем честно, и что эта уловка не доказывала ничего, кроме того, что ее сердце чувствительнее, чем его собственное.
Он отнес чашки в кафе и подождал ее у дверей туалета. Когда она вышла, они опять вернулись через фойе в сад. Днем окрестности музея выглядели просто ухоженными, нынче же, в короткий предзакатный час, глазу открывалось настоящее великолепие. Журчали фонтаны, на аккуратно подрезанных ветвях деревьев распевали птицы, и весь расплывающийся в мягкой дымке пейзаж был облит трепещущими лучами цвета расплавленной бронзы. Задумчиво, на расстоянии ладони друг от друга, они медленно шли по гравийной дорожке, на которой переплелись их тени. Клем сказал, что завтра улетает домой. Лоренсия кивнула.
— Закончили с нами? — спросила она.
— Я не знаю, что еще могу сделать.
— Когда придет время, — сказала она, — полиция его найдет.
— Рузиндану?
— Да, да.
— И его никто не спрячет?
— Нет.
— А молодой человек?
— Жан? — Она покачала головой, — Что вы будете делать в Англии? — спросила она.
— Работа найдется, — ответил он.
— Будете писать об этом?
— Я ведь не писатель.
— Вы — фотограф без фотоаппарата, — сказала она.
— Можно и так назвать.
Она улыбнулась:
— А как же вас можно по-другому назвать?
Она подбросила его до города в своей машине — стареньком «пежо», который вела мастерски. Эмиль, с ярким нотным ранцем за плечами, поджидал у дома учителя музыки. Когда машина остановилась, он вскарабкался на заднее сиденье. Обернувшись, Клем пожал ему руку.
— Доброе утро, — сказал мальчик по-английски.
— Добрый день, — ответил Клем.
— Они в школе учат, — объяснила Лоренсия, — вот ему и не терпится поупражняться.
— Давайте тогда говорить по-английски, — предложил Клем, — Я уверен, вы говорите хоть немного.
— Иначе бы я не смогла работать в офисе.
По-английски она звучала абсолютно по-другому, при звуке ее голоса Эмиль захлопал в ладоши от удовольствия.
— Мы — магазин! — закричал он.
— Пойдем в магазин, — поправила Лоренсия. — Да, надо купить продукты. Я высажу вас на улице у гостиницы.
— Я тоже могу пойти в магазин, — объявил Клем.